Ужин, он же обед, прошел нервно и празднично.
Следующий дар прибыл через два дня. В это же время.
Саша Мергень снова оказался на кухне – и опять наедине с Аликс. «Как, черт побери, она определяет, что я дома, эта белокурая бестия?» – думал он, отпирая дверь и узнавая тех же высоких бритоголовых мужчин в черных долгополых кашемировых пальто и матовых кожаных перчатках. Один из троих держал на вытянутых руках круглую золотистую картонку с идиотским прозрачным бантом. Мгновение – и коробка оказалась в руках у растерянного адресата, а трое посетителей в черном уже спускались в лифте.
Превозмогая чувство вины, Саша внес торт в кухню. Аликс встретила сочувственным смешком и подчеркнутым жестом подставила руки.
Какой болью дался ей этот жест! Знакомой, но все такой же острой, как впервые, пятнадцать лет назад, когда ей было всего двадцать два и она жила уже в Москве… Той самой болью, что заставила тогда неопытную еще молодую женщину приложить руку к сердцу, безошибочно и бессознательно ощутив, где в ее свежем здоровом теле скрыт этот орган, о существовании которого она уже и забыла – забыла с двенадцати лет, с года ее детской тоски и отчаянья – и вот уже десять лет как не вспоминала… А в Москве вспомнить пришлось, да и забыть больше не удавалось.
– Боже, – шепнула она про себя, простирая руки – будто бы к Саше, к торту, к жизни, – Боже милостивый, дай мне одно, только одно – верность. Преданность. – И встретила отрешенный взгляд мужа – застывший, невидящий, мимо нее, Аликс, устремленный. Она уже знала, куда: к недавнему, свежему, живому в нем страстному воспоминанию. Этот особый взгляд, прикованный горящим в мужской плоти желанием к новому женскому облику, завораживающему, словно огонь в ночи, словно алый костер, сыплющий опасные и насмешливые искры, такие праздничные, такие яркие… Такие свободные! Но ведь и Аликс была еще жива, и боль вновь напоминала ей об этом. В последние годы – только эта боль, одна она. Нет, часто еще музыка – если вдруг та же боль слышалась в одиноком голосе или пении струны – внезапная, неутолимая, и тогда женщина поднимала руку к сердцу и смотрела, смотрела в себя – на костер, полыхнувший внутри, на алые языки пламени и яркие смеющиеся искры… И, не успев поднять руку к сердцу, Аликс на полпути ее остановила – он ничего и не заметил. И приняла коробку на ладони. Изящно. Легко. Красиво.
– Осторожно! – вдруг воскликнула она, быстро опуская подношение на стол. – Мне показалось, или там что-то шевелится?! Змея? Мало ли…
И, точно как в прошлый раз, в дверь снова позвонили. И, как третьего дня, свежая с мороза, по-русски бело-розовая, по-цыгански чернобровая, в кухню ворвалась их по-американски свободная дочь.
Удержать ее было немыслимо. Они и не пытались.
– Ай! – вскричала девушка во весь голос, сорвав крышку и отшвыривая ее прочь вместе с золотистой прозрачной лентой. – А-а-а!!! Какая прелесть! Пуся-лапуся! What a darling![4]
И подняла над головой котенка – гладкого и гибкого, словно пума, песочного, словно сфинкс. Зеленоглазого.
– Тише, Лолли, – машинально заметила Аликс, – mind your manners[5].
Котенок поворачивал голову, как сова, и в беззвучной жалобе открывал маленький темно-красный рот. Его глаза превратились в узкие щелки.
– Боже мой, Лолли, – прошептала мать. – Здесь бумаги! Полная родословная… И какая… Это абиссинская кошка. Кошечка. Oh, kitty, aren’t you a real beauty![6]
И Александр Мергень с содроганием вспомнил, что на лекциях в ИЖЛТ – Институте журналистики и литературного творчества – не однажды позволял он себе отступать от истории западноевропейской живописи, расписывая прелести интеллектуального труда и особенно журнализма и упоминая зачем-то (зачем? зачем??) о любви своей жены – свободной журналистки – к самым свободным сожителям человека, кошкам. «Подобное к подобному», – провозглашал он формулу средневекового заговора. Зачем? А студентки завороженно внимали.
Так был принят семьей второй дар Алисы Деготь.
Бойтесь данайцев, дары приносящих… Нет, не поблекла в веках ветхозаветная мудрость.
Тою же ночью хозяин дома проснулся в глубокой тьме супружеской опочивальни от странного звука. Еле слышно шуршал под потолком кондиционер. Это было привычно. Но вот незнакомый звук повторился. Из-под двери виднелся свет: верно, Ло не спала. По лаковому паркету коридора, выбивая мелкую дробь, глухо топотали крохотные лапы. Но был и еще какой-то звук, более отдаленный. Он медленно поднялся, стараясь не потревожить неподвижную Аликс, и, накинув халат, приоткрыл дверь.
Египетская кошка носилась по коридору боком, то высоко задирая хвост, то хлеща им себя по бокам, как разъяренная львица. Появление пары босых человеческих ног вдохновило ее на новую пробежку и прыжок на добычу. Стреноженный кольцом кошачьих лап, он постепенно продвигался к двери ванной. Из-под нее тоже виднелся свет и доносился тот самый звук. Это были всхлипывания.
Слишком безутешные, чтобы продолжаться в одиночестве. Ло отперла быстро, но не появилась. Отбившись от цепких лап подарка, он вошел сам.
Дочь плакала, сидя на краю ванной, опустив голову. Он сел рядом и попытался обнять ее за плечи. Он почувствовал, как она напряглась, быстро сунула что-то в карман – и прянула в сторону. Всхлипывания возобновились.
Он бормотал дежурные утешения – как часто приходилось ее утешать, эту беззащитную девочку! Превращение в женщину давалось ей с не меньшим трудом, чем метаморфоз гусеницы в бабочку. Чем старше она становилась, тем больше плакала. И тем горше. Казалось, рыдания необходимы ей, чтобы в содроганиях и муках обрести новую форму – женскую. Взрослую. Окончательную. Но до этого, видно, еще далеко.
Наконец ему удалось придвинуться вплотную. Она уже не сопротивлялась. И тут бедром, сквозь толстые махровые халаты – свой и ее – он ощутил что-то твердое у нее в кармане. Ловко просунул руку – и извлек мобильник. Свой мобильник. Старый. Дешевый. Привычный. Любимый.
– Лола? – Он был уже в панике. – Зачем? Что? Он же был у меня под подушкой!
– Вот именно. Под подушкой. – Она всхлипнула. – У меня на телефоне деньги кончились. И… И… – Она разрыдалась.
– Ну что ты. – Он взял себя в руки и постарался, чтобы голос звучал правильно: устало, буднично, скучно. – Ну и что ты там такого могла обнаружить? Только не говори, что любовные послания.
Именно их, – понял он, пытаясь припомнить, стер ли свои, отправленные. И не мог. Играть приходилось вслепую, и игра была опасной. Ло была маминой дочкой – не его. Все-таки маминой. С Аликс они говорили по-английски, с ним – только по-русски. С ней – много и доверительно. С ним – выясняя отношения, возмущаясь, требуя, диктуя.
– Это… Это… Возмутительно! – Дочь перешла от рыданий к крику. – Как ты мог! – И тут же жалобно, тоскливо, беззащитно: – Как же теперь? Неужели ты нас больше не любишь? Маму? Меня? О-о-о… – Обхватив голову, она тихо застонала.