и подробно изучил пропуск, взглянул на него и пропустит. Значит, надо сделать так, чтобы часовой не вспомнил, где видел это лицо. К примеру, подходит Кен к часовому и суровым диктующим голосом говорит ему: «Будут спрашивать Куркина из отдела саботажа, так я буду через час», и часовой уже. преисполнен важностью поручения. Серафим видел именно этого Куркина, сказавшего эту фразу и небрежно махнувшего пропуском, но часовой его не остановил. Это чрезвычайно заинтересовало Ксенофона Дмитриевича. Вряд ли часовой лично знал этого Куркина или какого-нибудь Прозоровского. Просто ему приятно, что помимо этой тупой механической работы проверять пропуска на него возлагают и серьезное, ответственное задание, после которого часового могут заметить, выделить, взять в отдел. И страж, слушая это поручение, не будет всматриваться в пропуск. Ему важнее запомнить лицо начальника-чекиста, отдающего приказ, чтобы, увидев его второй раз, сказать: «Товарищ Прозоровский, вас спрашивали, я их отослал на второй этаж к вашему кабинету. Они, верно, там дожидаются». Это элементарная психология.
Кен подробно выпытал все о внешности и манерах каждого часового. Они дежурили по суткам. И важно найти своего. Один слишком ретив, другой охоч до формальностей, третий слишком зловреден.
— Там есть один такой с мясистой рожей, в угрях вся, так прямо измывается над людями! — рассказывал Серафим. — Минуты по две иного мужика рассматривает, чтобы где какой дехвект обнаружить и носом ткнуть. Вот уж зловредная личность, прямо спасу нет!
А этот, веснушчатый, с «рязанской рожей», как аттестовал его Серафим, принявший к исполнению приказ Куркина, подходил более всего, потому как «щеками весь робок делается», пояснил уроженец Вычегодска. На нем и остановились. Выяснили график его дежурств, наметили дни побега. Оставалось найти возок или кибитку с возницей. Последнюю предпочтительно: меньше разных глаз за тобой по дороге наблюдает.
— А на крестик ишо можно посмотреть? — попросил Серафим.
Ксенофон Дмитриевич вытащил его, и охранник смотрел, любовался, разглядывал, тяжело вздыхая в конце этого долгого созерцания. На крест рельефно была нанесена фигура распятого Христа, и охранник точно в толпе зевак присутствовал на Голгофе, наблюдая за страданиями мученика.
— Ну все! — Ксенофон спрятал его за пазуху.
— Ведь как крестик-то сделан, прям лик видать! — удивлялся охранник. — Вот уж действительно, видать, животворящий.
Будь крестик медным или оловянным, Серафим поверил бы и в него, столь ярко Ксенофон Дмитриевич сумел описать его «заговоренность».
— Но я-то жив, жив, — постоянно повторял Каламатиано, — а Петя Лесневский хоть и в пальто был, да умер.
— Только жилетку вы зря ему свою отдали, — сетовал охранник. — Костюм свой все равно здесь оставите, а жилетку Никодим, тамошний охранник, забрал, я видел.
Труднее всего для Серафима оказалось найти кибитку с возницей. Тут он боялся, что ванька в случае неудачи проговорится, и денег ему было жалко. Кен уговаривал Серафима три дня, пока тот наконец не сдался и через приятеля-сапожника не нанял его брата. Нанимал сам брательник, поэтому лица того, кто деньги платил, возница не видел. Серафим сказал сапожнику, что человек будет в его одежде и от него, человек важный, и отвезти его надо будет по важному делу в среду днем, из чего Кен понял, что Серафим на сотенную поскупился, а сапожнику отдал свои старые поношенные сапоги. На том они ударили по рукам и выпили четвертинку. Опять сапожником поставленную. Серафим сообщил Ксенофону Дмитриевичу об этом в понедельник. Оставалось два дня: вторник и среда.
Во вторник Кен сбрил бороду, которая выросла за это время, оставив на лице ту самую хмурую небритость, которая проглядывала на физиономии Серафима. Но не только это разнило его с Каламатиано. Круглое, с утиным носом, почти без подбородка, с нагнивающими голубыми глазками, лицо Серафима не являло собой законченного портрета, ибо схватить характер, сказать что-то определенное об охраннике по его роже было почти невозможно. Твердый лик Ксенофона Дмитриевича в противовес размытой личности Серафима читался сразу же, несмотря на капризную нижнюю губу и детскую беззащитность. Это легко преодолевалось умным, волевым взглядом, и резко проступала порода, точно резец Господа корпел над проработкой черт не одни сутки, как бы заранее решив покорить взоры посторонних затаенным изяществом. Поэтому, чтобы еще больше урезать путь опасного разоблачения, Кен предложил охраннику в среду утром прийти с перевязанной щекой, как будто болит зуб, дабы повязкой скрыть пол-лица. Пусть это будет всем бросаться в глаза, но утром Серафиму надо подольше потереться около охранника, чтобы он запомнил прежде всего повязку.
— Можно даже что-то промычать для пущей убедительности, — посоветовал во вторник Серафиму Каламатиано.
— Что? — спросил Серафим.
— Ну погодка, едрена вошь, мя-ятет и мя-ятет, — гнусавя и мастерски копируя голос и выговор охранника, предложил Каламатиано, чем заставил его даже рассмеяться.
— А ну-ка еще, Митр ну, скажи чево-нибудь еще моим голосом! — затребовал охранник.
Ксенофон Дмитриевич сказал ему еще несколько фраз, и Серафим снова засмеялся. На том они расстались.
В ночь на среду Каламатиано почти не спал. Подремал минут пятнадцать, поднялся и заставил себя расходиться: надо, чтобы глаза стали воспаленными, с красными окружьями, как у Серафима. Теперь каждая деталь была на счету, любая может перевесить в ту или другую сторону. Либо пан, либо пропал. Лучше первое.
В шестом часу утра, когда за решетчатым окошком забрезжил рассвет, Кен, не в силах более сопротивляться сну, снова задремал и проснулся от тяжелого громыханья засова. Он вскочил, не понимая еще, что это могло означать — Серафим обычно будил его на оправку в восемь, — дверь камеры резко распахнулась. Вошли два чекиста. У Каламатиано все оборвалось внутри. Один из вошедших, с грязным бинтом на шее, раскрыл папку и хриплым, простуженным голосом зачитал постановление Революционного трибунала о предании расстрелу международного заговорщика и гражданина Соединенных Штатов Америки Каламатиано Ксенофона Дмитриевича Закончив чтение, комиссар с помятым и небритым лицом захлопнул папку и, поежившись в своей кожаной тужурке, скомандовал:
— Выходи!
Кена вывели во двор, где его поджидал с тремя солдатами, вооруженными винтовками, сам Яков Христофорович Петерс. Увидев Каламатиано, заместитель председателя ВЧК сам подошел к смертнику.
— Я вам обещал, что самолично окажу эту честь — приведу приговор в исполнение, и слово свое, как видите, сдержал, — проговорил он, и жесткий балтийский акцент прозвучал зловеще-сурово.
— Ваша власть все равно рухнет, и вас будут судить как преступника! Вы вспомните еще мои слова! — глядя прямо в лицо Петерсу, сказал Ксенофон Дмитриевич.
— Ну-ну, посмотрим. — Яков Христофорович слышал такое не раз, и эта угроза его только развеселила. — Есть последняя просьба?.. Хотите что-нибудь передать родным или знакомым?
— Я бы чашку горячего кофе выпил, — помолчав, попросил Каламатиано.
— Такие просьбы