в квартире друзей Хорунжего, под действием тепла и мастерски заваренного чая…
— …Аля, — сказал Краев, из-под набрякших век уставившись в синие, точно нарисованные на фарфоре глаза жены. — Птица ты моя… Птица счастья завтрашнего дня… — Мотнув головой, нехорошо осклабился, двумя пальцами поднял рюмочку: — Давай-ка… За нашего с Грином третьего… старого друга, которого здесь нет и быть не может!
По лицу Алевтины прошла страдальческая дрожь. Этого она больше всего боялась в Олеге — огромном, сильном звере. Внезапной волчьей тоски…
— Он что, умер?
— Жив, — вертя перед собой бокал и блаженно щурясь на переливы хрусталя, пропел Хорунжий. — Живехонек…
— А… почему не может? Что он, больной? Или…
— Или, — перебил Олег. И добавил — тихо, отчетливо и горестно: — Дура.
Алевтина прикусила губы, мигом отвернулась. За столом сделали вид, что жадно слушают очередную одесситову байку.
— Не пьет он, друг наш ситный! — опять пришел в мрачное веселье Краев. — Не пьет, не курит и, к большому своему счастью, не любит женщин.
— Нет, отчего же! — все так же изучая бокал и ни на что более не отвлекаясь, рассеянно возразил Гриня. — Любит, просто не так, как мы. Иначе он любит… иначе…
— А как? Как иначе? — сгорая от любопытства, подскочила на месте Надюха.
— Молча, — процедил сонный Халзан.
— Отойдем, — внезапно решил Олег. И, отшвырнув кресло, всей своей глыбастой фигурой вознесся над столом. Краев был здесь своим и трижды своим человеком, и поэтому преспокойно увел Хорунжего в официантскую подсобку. Более того — повинуясь его жесту, из комнаты мигом убрался отдыхающий фрачник, пошел курить на ковровую лестницу. Олег взял старого товарища за лацканы, притянул к себе, опалил дыханием:
— Ну, давай, выкладывай…
Григорий в упор взглянул на Олега, и тот впервые за вечер понял, каким страшным лукавством полны эти выцветшие глазенки.
— Удивительные происходят вещи. Как нарочно, три дня назад он вспомнил собачью свадьбу. Я записал. Прочесть? — Он полез во внутренний карман, приговаривая: — Представляешь, совсем академический сделался слог, не тот, что был. Идет, идет там какая-то эволюция — знать бы, какая!
…Друзья Хорунжего были кибернетики, супружеская пара за тридцать, Орест и Кира. Бездетные, жили открытым домом, принимали гостей в любое время суток. В огромной комнате — стеллажи до потолка, книги, точно каменная кладка; тусклое золото на дубленых корешках. Старая бронза — черный Меркурий с отброшенной назад крылатой ногой, нагие наяды, держащие абажур. Квартира принадлежала академику, покойному отцу Киры. На доме была мемориальная доска в память о нем.
Орест был немногословен, курил трубку. Коллекция трубок стояла у него в выдолбленном пне, туда же насыпался табак. Короткую, покрывавшую все лицо бороду он подстригал вровень с жесткими волосами ежиком. Тогда считалось престижным для интеллектуала походить на геолога-таежника, таскать грубый верблюжий свитер… Кира, очень полная, с белыми финскими ресницами, ходила распустехой и умела этим кокетничать. Ее называли не иначе как «баба Кира» и «мамочка».
Орест привычно постелил на полу лист фанеры, набросал подушек. Сели по-восточному; иные разлеглись. Посуда для чая была некомплектная — кружки, стаканы, неожиданно нарядные чашки. Гости немилосердно били сервизы.
Краев снова читал стихи. Орест повторил, будто пробуя на вкус, несколько слов, пожал плечами и сказал: «По-моему, это гениально». — «А у тебя было что-нибудь гениальное в восемнадцать лет?» — спросил усатый Олегов поклонник (он со всеми немедленно переходил на «ты»). «Нет». — «А сейчас есть?» — «Да. Жена».
Грин успел сообщить по дороге, что хозяин занимается моделированием психических процессов. Его лаборатория ведет несколько тем, в том числе и закрытых. У него есть машины собственной конструкции, конечно же, не серийные. Высшее начальство почти не требует от Ореста прикладных результатов. Он — признанный разведчик неведомого. Один из немногих, кому дано право неспешно размышлять, ставить опыты, никому в них не отчитываясь. Кира готовила математическое обеспечение для машин по заданиям мужа.
Олег робел перед такими людьми, сам себе казался пустым местом. Рос он без отца. Мать билась, выстраивая шаткое благополучие. Краев работал фотолаборантом, тяготился бедностью, материнскими попреками, ролью мальчика на побегушках. После триумфа в «Парусе», подобных сегодняшнему, было особенно больно и стыдно окунаться в суету будня, глотать нагоняи от старших, терпеть пренебрежительное обращение. Хозяин спросил Олега — что тот собирается делать дальше. Олег сказал правду: в торгово-экономический, куда толкают родители, ему соваться вторично неохота, он и первый-то раз пошел из-под палки. О Литинституте Горького даже думать боязно. Ну как вернут его вирши с такой рецензией, что потом вообще головы не поднимешь, всю жизнь будешь ходить как оплеванный?..
«Талант должен быть смелым, — сказала одна из девушек, пришедших с ними, — иначе не пробьешься. Подумаешь, рецензии! Пушкина и то ругали. На всякий вкус не угодишь». — «Настоящий поэт — штука хрупкая, от удара может и сломаться», — возразил Орест, в круге света из-под абажура пытливо рассматривавший Краева. «Со сложностью растет хрупкость. Это машина не знает ни страха, ни колебаний. А человек, особенно художник…» — «Пробьешься, не пробьешься… Мещанство чистой воды! — возмутился усатый. — Да на кой ляд ему куда-то пробиваться? Мандельштам, что ли, пробивался? Или Хлебников, со стихами в наволочке? Если стихи чего-нибудь стоят, они до людей дойдут. Хоть через пятьдесят лет, хоть через сто…»
Уже, гневно сверкая взором, подобралась для достойной отповеди девушка, говорившая о смелости. Уже закипала крутая, в лучшем духе «Паруса» перебранка. Но тут вмешалась мудрая баба Кира. И сказала с серьезностью, которая совсем не шла к ее линялому халату и толстым коленям: «Пустословите, дети мои. Все суета. Не слушай их, мой милый поэт. И меня не слушай. И вообще никого, кроме себя. Если для того, чтобы рождалось у тебя зрелое слово, нужны тебе уединение и безвестность — уйди в темноту. Если вдохновляют тебя полные залы и камеры телевидения — и в том нет позора, добивайся. Только и себя не слушай, когда вдруг захочется все бросить и отсидеться в теплой дыре. Тебе надо писать. Умирай, но пиши стихи. Невыполненное предназначение взрывает человека изнутри. Погибший дар отравит тебя трупным ядом; ты станешь выплескивать душевную муть на ближних, и будет тошно даже в золотых хоромах. И никто не поможет…»
Наступило молчание. Орест сосал трубку, сидя в позе «лотоса», и все так же колкими зрачками ощупывал Краева. К мужу присоединилась Кира, обходившая гостей с чайником. Глядела пристально, цепко, словно что-то очень важное решалось в эту минуту. Чувствуя себя, как мышь перед парой полозов, Олег облизнул пересохшие губы, скомканно засмеялся. Лишь бы что-нибудь сказать, похвалил заварку. Минута прошла, не уронив чудесного плода. Супруги переглянулись с видом некоторого разочарования, и Кира спросила: «Хочешь спать? Я постелю…»