— И ваша мать нынче в хороших отношениях с ее кузеном — вашим кузеном? — спросил отец.
— О, — ответил Кларксон Мэннинг с самой что ни на есть простодушной и самодовольной интонацией, — она как раз сейчас в Нэшвилле, навещает Шеклфордов.
При втором упоминании этого имени отец перевел глаза на мать, сидевшую на другом конце стола. И тут же сказал, что нехорошо себя чувствует и что она должна отпустить его из-за стола. Теперь я думаю, что отец не просто искал повод — хотя в тот момент именно так я и считал. И ненавидел его за это. Позже мне предстоит узнать (на собственном весьма горьком опыте общения с ним), что ему действительно могло стать физически дурно от упоминания об исходе из Нэшвилла. И под «исходом», разумеется, имеется в виду переезд полностью всей семьи.
Мать проводила отца из столовой — думаю, только ради соблюдения приличий — и вскоре вернулась, объяснив Кларксону, что отец подвержен нервным расстройствам желудка и что «никогда не знаешь, когда такое расстройство случится». Это не шло ни в какие ворота. Ее объяснение, разумеется, не соответствовало моменту, но было понятно, что ее это и не заботит. Что в действительности ее заботит только, как пережить этот момент и скорее его забыть. Теперь она всегда старалась просто пережить сложные моменты, а не справиться с ними… А Жозефина и Кларксон Мэннинг, разумеется, через несколько дней порвали все отношения.
Бетси теперь слишком много пила на званых вечерах в Мемфисе. Когда она возвращалась по вечерам, то будила весь дом громкой речью и смехом. (Хотя она не стала алкоголичкой и совсем бросила пить примерно через год, когда бизнес по продаже недвижимости начал поглощать все ее интересы в жизни, я не могу отделаться от ощущения, что было бы лучше, если бы она продолжала пить, пока не случился бы какой-то кризис. Думаю, это помогло бы всем нам.) Я же к этому времени переживал период замкнутости и бунтарских чувств по отношению к отцу, хотя никогда и не выражал эти чувства напрямую. Еще до отъезда из Нэшвилла я был влюблен сразу в несколько девочек, с которыми познакомился на конных выставках и в танцевальной школе. Я вел себя с ними очень раскрепощенно, и одноклассники не раз удивлялись моим победам. Но после прибытия в Мемфис я обнаружил, что чрезвычайно робок с девочками. Теперь я мог общаться только с самыми бедовыми ученицами из моей большой общественной школы. Меня беспокоила эта перемена. Но я не мог обсудить ее ни со своим новым мемфисским другом Алексом Мерсером, ни со старшим братом Джорджи (Джорджи такие вещи не беспокоили), ни тем более со своим отцом. С отцом мы могли обсуждать разные темы, но никогда не затрагивали сам факт существования секса.
Как-то в те годы я сказал матери, что, мне кажется, переездом в Мемфис отец сломал жизнь всем нам, но только не себе, и она разразилась хохотом. Я сразу рассмеялся вместе с ней. В ее смехе всегда было что-то заразительное.
— Чем же, мой мальчик? — спросила она. — Прошу, ответь, как в твоем нежном возрасте можно сломать жизнь?
— Если бы я захотел, я бы ответил, — сказал я. — Но все без толку. Ты только посмеешься. Да и неважно.
Тогда она засмеялась еще заливистей. В то время подходил к концу мой последний год в средней школе. Я был хорошим учеником, как когда-то отец. Отличник по всем предметам, редактор школьной газеты, без пяти минут звезда легкоатлетической команды. Стал членом студенческого братства и втайне ходил на свидания с девушками, одно знакомство с которыми бы отрицал, если бы меня спросили родители. И я уже начал коллекционировать редкие книги и первые издания. Я бы не хотел, чтобы отец узнал об этом, почти так же как не хотел, чтобы он узнал о существовании этих моих знакомых бедовых девушек из средней школы. Сознаюсь, мысль, что моя жизнь уже сломана, была, мягко говоря, необоснованной. И в то же время я искренне опасался, что так и есть, и даже сейчас не могу решительно это опровергнуть, хотя точно не хочу скоропалительно перелагать всю ответственность на отца или переезд в Мемфис. Несомненно, с той же мыслью мать и рассмеялась, когда я сказал, будто моя жизнь сломана, но это «неважно».
— О, милый мой, — сказала она мне наконец, — не становись циником так рано. Не могу представить, что довело тебя до такого отчаяния. Только не говори, что и ты хочешь жениться! И что отец тебе в этом мешает!
— О нет, — сказал я быстро и с нажимом, тем выдавая, что немало думал на эту тему, — эту ошибку я никогда не совершу. Я никогда не женюсь.
Мать еще несколько мгновений боролась с приступами смеха. Потом вдруг нахмурилась — по ее лбу пролегли глубокие борозды — и надула губы.
— Неужели мы показали тебе такой дурной пример этого священного института? — спросила она наконец. Но она только притворялась уязвленной. Она уже снова смеялась и говорила: — Не могу представить, чтобы ты хотел упустить самый чудесный опыт в жизни, а именно создание хорошей семьи!
— То есть такой, как наша? — сказал я. И, разумеется, я уже снова смеялся вместе с ней. Но мне было трудно видеть в этой веселой и смешливой женщине, которая покатывалась от каждого моего серьезного слова, ту же, кто относилась ко мне с нежностью и сочувствием в течение всего детства, понимала все страхи и умела вселить отвагу в моменты, когда я чувствовал себя трусом. Даже сейчас кажется невозможным, что это одна и та же женщина. Но, помню, даже когда она жестоко посмеялась над моим подростковым опытом и отказалась выслушать, почему я думал, будто моя жизнь сломана, перед глазами вдруг встал ее образ из одного дня в Нэшвилле, когда мне было восемь-девять лет… В тот день я отправлялся из нашего дома на Франклин-Пайк до школы на пони, как делал почти всегда — и что было обычаем для большинства учеников академии Робертсона. Но не успел я выехать за ворота, как мой пони — на самом деле тугоуздый конь по кличке Ред, а вовсе не пони, — уперся и отказался выходить на улицу. Он вставал на дыбы и брыкался, пока я хлестал его по бокам, а один раз даже извернулся, словно хотел укусить за коленку. Мать, должно быть, все видела из верхнего окна дома. Более того, должно быть, она видела похожие мои трудности с Редом уже в течение нескольких дней. Подозреваю, что какое-то время я выдавал свой страх перед Редом — а возможно, перед всеми лошадьми — и что мать поняла, насколько это для меня катастрофично, учитывая, что в наши нэшвиллские дни мы обитали в мире, полном лошадей. В то утро она быстро переоделась в платье для верховой езды, выбежала в конюшню, с помощью грума взнуздала свою лошадь и скоро подъехала ко мне у ворот. К этому времени у меня в глазах стояли слезы, хотя я еще не плакал.
— Давай-ка выведем эту тварь на дорогу, — сказала она, потрусив через ворота на своей чалой кобылке. Ред послушно последовал за ней. Эти лошади дружили — мы часто видели, как они пасутся вместе. — У твоего Реда начинает проявляться скверный характер, — заметила мать. — Видимо, стареет.
— Мне кажется, меня он особенно ненавидит, — сказал я. Мать ответила теплой ободряющей улыбкой.
— Это глупые создания, — сказала она, пока мы трусили бок о бок. — Они не похожи на собак. Они ненавидят нас всех. И любят только себя — прямо как мы, глупые человеческие создания. — Мы довольно улыбнулись друг другу. Она проехала со мной еще две мили по Пайк, а когда мы вышли на белую гравийную аллею перед академией Робертсона, послала воздушный поцелуй, развернула лошадь и направилась домой. Я же триумфально доехал до школы.