Уткинские посиделки
Не знаю, не помню, откуда Уткины появились в нашем селе, в нашем околотке. Но были они не беженцами. Это точно. Приехали года за два-три до войны. Поселились Уткины – мать, отец и трое детей – в маленьком тонкобревенчатом домике на отшибе возле железной дороги; тот домик, судя по всему, раньше был какой-то подсобкой путейцев, а чего доброго, и баней. Состоял он из одной комнаты, у дверей которой стояла огромная печка – сложенная набок железная бочка с вырезом-дверцей. Дверца – тот же вырезанный лист железа – была подвешена на двух проволочных кольцах. Именно эта печь и давала повод думать, что раньше домик Уткиных был баней. Такие печи-бочки и можно увидеть в деревенских банях, и Уткин-отец (имени его я не помню) работал на прокладке шоссейки – шоссейной дороги, которую вели параллельно с железкой – железной дорогой.
«Шоссейка», «железка» – слова тех лет.
Уткина-мать – тетя Люба – работала на угольном складе при железке. Что она там делала, не знаю. Но явно не сидела в конторе. Это было видно по ее черной-пречерной от въевшейся угольной пыли стеженке и никогда не отмывающимся темным разводам на лице.
Уткин-отец ушел на фронт в самом начале войны. Ушел, чтобы не вернуться в свой тонкобревенчатый дом никогда. Вместо него тете Любе пришла похоронка. Пришла в том же 41-м году.
Случилось это в пору декабрьских морозов. О беде Уткиных в околотке узнали по их жестяной трубе над их железной бочкой-печкой.
Глянула соседка издали на эту трубу утром – не дымит. Глянула в обед – не дымит. Глянула вечером – не дымит. Глянула на следующий день утром – дыма нет, глянула в обед – нет, – метнулась в один дом, в другой:
– Что-то не того, кажется, ни дымка у Уткиных, ни огонька и из избенки никто не выходит… Не случилось ли чего…
– Это точно… и я обратила внимание…
– И я…
– И я…
Сбились женщины-соседки в кучку – и к Уткиным. Пришли и видят: сидят те – и ребятня, и тетя Люба – вокруг ледяной печки-бочки в начинающей обледеневать по углам избенке и не шевелятся – куда-то в одну точку не мигая смотрят.
Сидят – не шевелятся, а на холодной-прехолодной печке-бочке, на горбушке, черной окалиной покрытой, белая-пребелая бумажка лежит.
Взяла одна из женщин эту белую-пребелую бумажку, к глазам поднесла, губами пошевелила и, побелев, как эта самая бумажка, тетю Любу за плечи обняла и тонко-тонко завыла.
Никто из остальных пришедших к Уткиным женщин в бумажку не заглянул, никого ни о чем не спросил – все и без того поняли, почему у Уткиных два дня над жестяной трубой над железной бочкой-печкой дыма не было. Одна за другой вплели женщины свой вой в общий вой, и выплеснулся он из домика и полетел далеко-далеко по заснеженным пустырям, по буграм и оврагам. Подхватил этот вой проходящий мимо уткинского домика поезд – вплел его в крик-вой паровозный, от быстрого бега и усталости осипший, и разнес его по всей горемычной стенающей, обливающейся кровью под натиском тогда еще не знающего ее настоящей силы и стойкости врага земли.
Это потом, потом он, растеряв сверкающие серебром губные гармошки и побросав в снега и болотные топи-хляби солнцебокие, приготовленные для победных парадов трубы и литавры, волчьим предсмертным воем заплатит за горький, слезный вой наших женщин, наших детей, нашей земли – нашей Отчизны…
О том черном дне Уткиных я рассказываю отнюдь не по рассказам других.
Среди тех, кто пришел к ним, была и я. Мне исполнилось 14 лет. Я училась в одном классе с Димкой Уткиным. Мы – тринадцати-четырнадцати-пятнадцатилетние – в то время считали себя взрослыми. Да и действительно были такими. По выходным дням, а иногда и после уроков мы шли разгружать и загружать вагоны. Носили на тяжелых неуклюжих носилках тяжелые глыбы каменного угля, перетаскивали из вагонов и в вагоны мешки с мукой и солью, подметали перрон, укладывали в штабеля шпалы…
И когда мама вместе с другими женщинами, отправляясь к Уткиным, домик которых казался вымершим, кивнула мне, я сразу поняла – надо идти. Там могла потребоваться и я.
Почти не разговаривая друг с другом, лишь изредка перебрасываясь одним-двумя словами, женщины затопили печку-бочку, подмели пол, приказали мне и еще двум моим сверстницам принести воды.
Несколько женщин из ближайших домов принесли хлеба, картошки, капусты и даже кусок сала. В декабре 41-го мы еще не голодали – выручали довоенные запасы.
Минут через двадцать – тридцать в домике стало тепло. Печка-бочка быстро нагрелась, и в считаные минуты ее бока начали источать не только жар, но и темно-красный кровавый свет. Забулькал-засопел носиком чайник. Запахло оттаявшим салом, щедро сдобренным чесноком и печеной картошкой.
Женщины, бережно поддерживая под локти, подвели к столу тетю Любу, усадили ее в торец. По правую сторону от матери разместили осиротевших «утят», как иногда называла своих детей их мать.
– Ну что ж, помянем батяню вашего? Ишь как там написано: геройской смертью… за Родину… Значит, незряшным человеком был. Гордитесь, плакать не надо… Пусть враги наши плачут… – приподняла стакан с чаем крупная, по-мужски плечистая путеобходчица Александра Васильевна Голицина. – Вроде б не громкий мужик был, а вот час пробил – героем стал…
Через пару часов на смену нам пришли еще несколько женщин, стариков, мужчин-железнодорожников, имеющих броню – отсрочку от призыва в армию, мальчишек и девчонок – одноклассников и друзей ребят Уткиных.
И такие приходы-гостевания, которые кто-то назвал «уткинскими посиделками», назвал, может быть, не очень точно: «посиделки», на мой взгляд, слово все же несколько «облегченное», – в селе, в нашем околотке стали организовываться, проходить все чаще и чаще. Война набирала силу, требовала все новых и новых жертв.
Геройской смертью за Родину пал муж Александры Васильевны Голициной… Сын Екатерины Харитоновны Журбиной… Два сына Андрея Дмитриевича и Галины Викторовны Чистохиных и многие, многие, многие другие…
И каждый раз, услышав горькую, страшную весть, в дома павших героев приходили односельчане, приходили разделить горе, по мере возможности утешить, вместе поплакать, вместе вспомнить, приходили ощутить свое единство, свое родство, в конечном итоге – свою силу, свою непобедимость.
Не знаю, не помню, были ли уткинские посиделки в нашем селе первыми. Скорее всего – нет. Но лично для меня они были первыми, первыми в долгой череде других, поэтому, если вы будете где-нибудь в газете или книге обнародовать мой рассказ, так и назовите его – «Уткинские посиделки». Пусть это название будет памятью первому герою, погибшему за Родину, на поминках которого мне пришлось впервые побывать в первые месяцы Великой войны…