Даже перед лицом праведного суда утлый, тщедушный человечек не испытывал раскаяния. Видимо, смерть была для него досадной оплошностью, и он, словно бессмертный, надеялся прорасти еще раз. Обезоруженный, по сути, связанный по рукам и ногам, он еще хранил в себе опасность. Он и в самом деле еще мог прорасти и дать побег, как осот на поле, от не видимого под землей, глубоко спрятанного корня. Он мог еще ужалить, как жалит мертвая оса, у которой жало долгое время остается живым. Он мог возродиться из небытия, как возрождается сибирская язва из случайно раскопанной столетней могилы и, с песком, с пылью от праха разнесенная по земле, вновь разит живущих.
После дачи свидетельских показаний его проводили в комнату для отдыха, предложили выпить чаю и, если он хочет, прилечь на кушетку. За дверью суетились репортеры, но часовой никого не впускал. Расторопный молодой человек в штатском, сопровождавший Великоречанина, участливо поинтересовался о его самочувствии и предложил позвать врача, но Сашка отказался.
— После перерыва вы можете вернуться в зал, — сообщил сопровождающий. — Вам будет интересно послушать.
— Нет, не хочу. Нагляделся, наслушался…
Он вышел из комнаты и очутился в холле, гудящем от множества голосов. В глазах зарябило от лиц и военных мундиров. Увлекаемый беспорядочным движением людей, Сашка потерял ориентировку и остановился возле колонны, чтобы оглядеться. Он заметил, как, рассекая толпу, к нему стремительно идет мужчина с расчехленными, болтающимися на шее фотоаппаратами и машет рукой. Пробив последний заслон, мужчина оказался рядом и, отдуваясь, спросил:
— Мистер Великоречанин?
— Ну?
— Я слушал вашу речь, мистер Великоречанин. У вас феноменальная память! Всего два вопроса! Я понимаю, вы устали, но всего два! Это правда, что на процесс вас привезли из сибирского лагеря?
— Из какого лагеря? — не понял он.
— Заключенных.
— Кто сказал? В деревне я живу, в Чарочке, — он наконец отыскал взглядом дверь, из которой только что вышел, и, неожиданно отшатнувшись, прижался спиной к колонне.
— Вы не бойтесь, говорите, — мужчина понизил голос. — Нас здесь не услышат. Мы могли бы ходатайствовать о вашем освобождении через Красный Крест.
Возле двери стоял человек в гражданском и нервничал, рыскал глазами по лицам людей. Он стоял точно так же и там, у шлагбаума, перед развернутыми в шеренги бывшими военнопленными, и точно так же лихорадочно шарил взглядом по лицам.
— Хорошо, не отвечайте, — наседал репортер. — Тогда последний вопрос: почему вы называли себя Бесом?
Сашка рассеянно скользнул взглядом по репортеру и неожиданно оставил его. До старого знакомого было несколько шагов, когда тот покинул свое место и направился в гущу народа. Великоречанин, однако, опередил его.
— Шестьдесят две тысячи восемьсот одиннадцатого вызывали? Так это я. Чего хотел? — Сашка подошел к нему вплотную. — Вот он я, — повторил Великоречанин и показал руку с татуировкой. — Читай!
Человек в гражданском виновато улыбнулся, помешкал несколько и скрылся в толпе.
В Чарочку Сашка вернулся только в конце ноября.
Мать выскочила к нему навстречу босая, простоволосая, обняла, уткнулась в грудь и заплакала.
— Господи! Хоть ты вернулся!
— Я ж писал, что вернусь, — сказал Сашка и огляделся, высматривая Марию. — А где Мария-то?
— Мария на ферме, — всхлипывала мать. — А вот Марейки-то нету теперь…
— Как — нету? — встревожился он. — Ты что, мать?
— Убежала Марейка, — снова заплакала мать. — Видно, не судьба мне, видно, грешница я великая, коли бог одного ребенка так и так отнял.
Сашка завел мать в избу, посадил на лавку и, не раздеваясь, сел рядом. Поджав босые, замерзшие на снегу ноги, мать вытерла передником опухшие глаза и, протяжно всхлипывая, начала рассказывать…
— Может, оно и лучше, — вздохнул Сашка, когда мать выговорилась и умолкла. — Марейке замуж пора. Только не ей бы уходить-то — мне. Из-за меня все пошло…
Наутро он пришел в сельсовет к Кулагину. Тот уже знал о его возвращении и встретил без удивления.
— Марейка ушла, Митя, — сказал Сашка. — Как же так?
— Жалко Марейку, — помолчав, выдавил Дмитрий.
— Если жалко, то хоть сказал бы Настасье Хромовой, чтоб отстала.
— Что я ей скажу?! Что я ей, вдове многодетной, скажу? Я судить ее правов не имею.
— Ты же знаешь, Митя. Деготь-то на воротах — не мне позор, а Марейке. Она-то ни при чем. Я виноват.
— А кто ж еще? — Дмитрий ударил кулаком по столу. — Ты вот что: забирай-ка свою эту… и катись из Чарочки! Другого кузнеца найдем!
— Не уйду, — твердо сказал Сашка. — Теперь-то я уж никуда не уйду.
Из сельсовета он направился в кузню. Время было около восьми, но молотобойца Вани Валькова ни в кузнице, ни дома не оказалось. Он заявился только в десятом часу, когда Сашка в одиночку натягивал обод на тележное колесо. От Ивана пахло свинарником, огромные, растоптанные пимы были забрызганы навозом.
— Ну-ка, помогай, — сказал Сашка. — Чего стоишь?
— И не подумаю, — отрезал Иван и вытер грязной рукой нос. — Я с тобой больше работать не буду. Меня и так уже дразнят.
Великоречанин отставил кувалду и выпрямился. Из Ивана вышел бы толк. Железо он любил, кузнечное дело схватывал на лету, и проворства, и смекалки хватало. Год-другой, и можно будет ставить рядом еще один горн и наковальню.
— Как дразнят-то? — спросил он.
— Бесенком, — Ваня отвернулся. — А еще хуже — немчонком.
— Свастику на воротах ты рисовал?
Иван блеснул глазами, шагнул вперед.
— Ну я. А что? Что ты мне сделаешь?
— Ничего, — сказал Сашка. — Только ты неправильно нарисовал-то. Хвостики не в ту сторону загнул.
Парнишка пощупал рукой теплую наковальню, огляделся и, шаркая пимами по глиняному полу, вышел. Сашка качнул мех, снова принимаясь за дело, но потом с грохотом опустил кувалду и присел на наковальню: одному натягивать обод и думать нечего. Пока возишься — металл остывает, а холодным его — убейся — не натянешь. «За Марией пойду, — размышлял он, глядя на угасающий горн. — Она кузнечное дело знает, как-никак, в кузне жила… Если уж и Мария уйдет — тогда все… Только с фермы бы ее отпустили… Ничего, как-нибудь… Как-нибудь…»
Часов в шесть на проселке задребезжал ходок. Иван Вальков вынес крест на улицу, приложив ладонь ко лбу, пригляделся: кого это несет? На передке с вожжами в руках сидела старуха Малышева, а по бокам от нее — дед Федор и его внук, мальчишка лет десяти. Ходок подкатил к воротам, и пока старуха привязывала коня, Федор слез на землю, прошел во двор и опустился возле покойного.
— Иван, — позвал он, — ну-ка сыми покрывало-то.