(Строки, предшествующие «Автобиографическим документам» и выделенные курсивом, принадлежат Энрико Фальки и были опубликованы в приложении к изданию Валекки 1959 года.)
I
Не знаю, что труднее: быть побежденным или победителем. Но наверное знаю одно: человечность побежденных всегда выше человечности победителей. Вся моя христианская вера зиждется на этой уверенности, я попытался передать это в моей книге «Шкура», которую многие, несомненно, из-за избытка гордыни и глупого тщеславия не поняли или предпочли отвергнуть для успокоения собственной совести.
В последние годы я часто и подолгу бывал и в странах-победителях, и в странах побежденных, и мне всегда было лучше среди побежденных. И не потому, что мне нравится зрелище чужой нищеты и унижений, а потому, что человек всегда терпим и восприимчив только в бедности и унижениях. Человек удачливый, утоливший свою гордыню, пребывающий на вершине власти, достигший желанной цели, облаченный в мишуру и спесь победителя, восседающего на Капитолийском холме, используем этот классический образ, – зрелище всегда отталкивающее.
Все помнят, например, немцев в пору их триумфа. Они были отвратительны. Люди и народы испытывали к ним не страх, а скорее отвращение.
А ведь они были очень красивы. Молодые, атлетичные, все светлоглазые блондины, как герои Гёльдерлина.
У меня есть друг в Шамони, что у подножия Монблана. В мае 1940-го он был в отряде Chasseurs alpins[364]в арденнских лесах, за рекой Маас возле Сен-Гюбера. Уверенные в своих силах, они отшагали многие мили навстречу врагу, перешли границу с Бельгией, границу, которую красно-синие douaniers[365]Рембо раскалывали ударами топора. Звуки от тех ударов долетали в голубом воздухе до глубин арденнских лесов, самых поэтичных и зачарованных, самых холодных лесов Европы, прославленных четырьмя сыновьями Эмона, охотой Карла Великого, Роланда и колдовством Мерлина и Дженовеффы, бродившей по лесу в одеянии из своих волос; это леса, с которыми ни один другой лес в мире не сравнится ни поэтическим богатством, ни легендарностью. Французские солдаты устали, а жара стояла сильная, они шагали (совсем как солдаты Альдо Буццати[366], ну точно как солдаты Альдо Буццати, без имен, лиц и без возраста), согнувшись под весом вещмешков, упакованные в тяжелую шерстяную ткань мундиров и шинелей, они шагали в пыли, потные и изнуренные жаждой. Все были молоды, мальчишки, французские мальчишки, aux yeux bleus[367], звуки их смеющихся голосов вылетали из горла как звуки ручья среди камней, то были французские голоса, клокочущие в горле как вино или вода, как молодое вино и холодная вода. Обреченные, они шагали в своей тяжелой неуклюжей зимней форме (стояла жара, солнце плавило мозги, горячий удушливый воздух, как под шерстяным одеялом), в своем неудобном обмундировании, отягощенные устаревшей амуницией: винтовка Лебеля давила на плечи, два больших патронташа – на живот, ремни резали спину, грудь и ключицы, тугие обмотки до боли стискивали голени.
Это были солдаты ушедшего мира, буржуазного в самом глупом его смысле, мира министров и генералов, банкиров, депутатов и богатых промышленников, не сделавших ни одного шага вперед с 1918 года, в ответ на немецкую опасность удовлетворявшихся только руганью (и видевших в том свою правоту) и не заботившихся об «отражении» самой опасности. Они шумно протестовали (а вся Европа, увы, смеялась над этим протестом богатых упитанных и глупых людей) не потому, что преступлением было бы угрожать разрушить Европу войной скорее идиотской, чем преступной (не все войны идиотские, хотя многие – преступны), а потому, что им казалось оскорблением всему человечеству, когда кто-то осмеливается задумать войну против него. Война против меня! – говорили их протесты, им казалось оскорблением их авторитета, что «варварский» народ осмеливается на угрозы дать им пинка под зад. И вот так в то утро в арденнских лесах солдаты смеялись, в сердцах злясь на свою тяжелую устаревшую амуницию, на тупость своих генералов и министров, как вдруг в лесу послышался звук ясных голосов, он был как птичий крик среди ветвей.
В голосах животных, диких животных, есть что-то общее, не знаю, что это может быть, но точно голоса людей и животных, оленей, кабанов, птиц, косуль в лесу имеют что-то общее, может, это особый звук, особый окрас, звонкость, которую придает голосам лес.
Услышав звонкие голоса, французские солдаты удивленно остановились, эти звуки походили на голоса птиц, ланей, оленей, на такие разные и такие схожие голоса лесного населения. Здесь я хотел бы, чтобы не подумали, что я думаю о Зигфриде в лесах, который стоит за спиной Гейдельберга, о Зигфриде в Оденвальде, о Зигфриде, который в Оденвальде выучил язык птиц. Слыша его голос, люди думали, что это не голос человека, а пение птицы: зяблика, черного дрозда или зеленушки. Я не верю в легенду нибелунгов[368]о говорящем на птичьем языке Зигфриде, мне кажется, в лесу голос человека приобретает что-то общее с голосами диких животных, птиц, оленей и ланей. И я могу понять удивление французских солдат, когда они увидели возникших среди деревьев в зеленом лесном свете молодых светловолосых людей с обнаженным торсом, одетых в shorts[369]древесного цвета, в маленьких пилотках на светлых волосах. Рассредоточившись, они шли по лесу и перекрикивались голосами диких животных. В руках они сжимали автоматы, но были похожи на охотников, а не на воинов. В мелькании света и тени они выглядели обнаженными. До такой степени, что вначале французские солдаты заколебались стрелять из-за некоей сдержанности солдата на войне стрелять в голого человека, сама обнаженность которого дает видимость беззащитности и почти невинности. Потом началась схватка между отягощенными вещмешками и амуницией французами, несчастными неповоротливыми созданиями и молодыми полуголыми блондинами, для которых война была разновидностью спорта или игры. Потом пришел триумф…