– Из леса выходит, или входит в лес? * – читал он.
Оглядывался. Закрывал дверь в детскую, стараясь не шуметь. Одевался, и выходил из дома.
Входил, – словно воскресший, – в лес.
* Лоринков читает сыну стихотворение В. О. Емелина «Колыбельная бедных» и, – видимо, думая о чем-то своем, – произносит слова «писатель» и «театры» вместо авторских «рабочий» и «бары».
Ванькя
– Ванькя, а Ванькя, – крикнула бабка.
– Надысь, Ванькя, скалдобисся, – сказала она.
– Почепись от мурашей якись нахлюст, Ванькя, – сказала бабка.
– Дык от супони да на грозушку, – сказала она.
После этого бабке Акулине, учительнице русского языка на пенсии, надоело разговаривать, как трахнутой поленом об голову идиотке, и она перешла на нормальный русский.
– Внучок, Ванькя, – сказала она.
– Хватит уже сестру двоюродную трахать, – сказала она. – Танькя и так уже третий год в подоле несет.
– Нечего в нее своим хером немытым совать, – сказала она.
– Грех, – сказала она.
Ванькя потупился. Рослый, молодой парень семнадцати лет от роду, он лишь начинал ощущать себя личностью и мужчиной. Утренние поллюции, радостный, свежий секс с запыхавшейся Танькя, что прибегала к нему тайком на сеновал, крепкие, сочные ее уста… Все это было в новинку Ванькя, только открывавшему для себя первую любовь, первую плоть, первые сисечки возлюбленной своей, твердые и большие, словно те ведра, которые Танькя ставила под коровушку Акулинку. Коровушку-то Ванькя тоже смолоду оприходовал, – ну, когда еще не открыл для себя радостной, молодой плоти Танькя, – и приходовал ее все прошлое лето. Свежей травой пахла Акулинькя, косила радостным, чудным, неземным глазом назад, туда, где старался молодой Ванькя, переступала с ноги на ногу, мычала жалобно о чем-то своем, коровьем… Так прошло лето, а потом из соседней деревни пришла Танькя, сестра Ванькя двоюродная. Папка у Танькя был мент на пенсии, он пил много водки и это ему так понравилось, что он купил самогоноваренный аппарат и переехал с ним в деревню. Жену и детишек бросил. Взял с собой одну только Танькя. Он ее трахал, а она его обшивала да кормила, а когда пришел черед папани лечь в землю – Чубайс отключил электричество, и короткое замыкание дернуло тятю прям во время варки самогонки, – Танькя его и схоронила. Погоревала, дала всей деревне, чтоб, как водится, с почестями отпустили, да и пошла в соседнюю деревню, к бабке двоюродной Акулине. Та была баба зажиточная, коровушку имела, и тоже Акулиной звала, чтоб, значит, меньше запоминать надо было. Там-то, у бабки Акулины, Танькя и повстречала Ванькя. Стоял он горделиво, словно столб телеграфный, да перекатывал яйца в кармане штанов рваных, словно суровый мужик – желваки. Танькя, чувствуя, как ноги слабеют, встала у калиточки, зарделась смущенно, вспыхивая изредка особливо ярко, словно алая заря в проводах электропередач затерялась…
– Привет, я Танькя, – сказала Танькя Ванькя.
– А я Ванькя, – сказал Ванькя Танькя.
– Чего делаешь? – сказала Танькя.
– Стою вот, яйца катаю, – сказал Ванькя.
– Давай вместе катать, – сказала Танькя.
Зарделась… С тех пор и повелось. Только бабка Акулина в город, детишков грамоте учить, так Ванькя с Танькя на сеновал. Порицать их было некому, деревня умирала. Из ста домов населены были едва пять, да и то один – мышами да тараканами. Так что Ванькя да Танькя трахались себе на здоровье, ну, или трахалиссся, как говаривала бабка Акулина время от времени. Ох и доставалось им за это! Бывало выйдет Акулина во двор, увидит Ванькя на Танькя да как двинет вилами со всей силы! Так, пришпиленныя, до вечера у забора и висят, пока бабка не пожалеет…
Сам Ванькя был сиротинушка, папка его с мамкой отдали бабке на воспитание, да сами сгинули в водовороте России путинской, не иначе как спились или сзади трахались или повесились. – Нынче в России честному человеку путь один, – читал Ванькя статью из журнала «Огонек», что бабка по старинке выписывала.
– Или спиться или сзади трахаться или повеситься, – читал он.
– Вот такая муйня пацаны, – читал он.
Статья была словно железо каленое. Жгла руки, жгла мозг, глаза жгла. Может еще и потому, что печка в доме была сложена абы как – куево сложена, любила добавить филолог бабка Акулина, – и дым шел в избу. Бабка чинить печь не бралась и Ванькя запрещала. Ждала, что приедет из города еще один внучок ее, Санькя, тот, что устроился в журнале «Огонек» статья писать. Ну, про повеситься или спиться. Давно он с деревни уехал, Акулина тогда еще даже корову не купила… – Ты тоже Ванькя хорош Танькя по углам щупать, – говорила она осуждающе с печи.
– Ни один загс вас, охальники, не распишет, – говорила она.
– Ей замуж уж пора, найти дурака какого, – говорила она.
– А ты в город езжай, там брат у тебя есть, Санькя, – говорила она.
– Разыщи его, в ноги повались, уму разуму проси учить, – сказала она.
– Все лучше, чем в деревне буем груши околачивать, – говорила она.
– Тем более, что и деревенька-то наша вот-вот скалдобится, – говорила она.
– Из-за электростанции Чубайсковской, – говорила она.
Вспоминал об этом Ванькя, сжимал кулаки. Охала Танькя, ведь кулак Ванькя у ней в сраме был. Мычала, негодуя, корова Акулинка… Вся деревня – ну, бабка, Ванькя да Танькя, да коровка – знали, что зловредный Чубайс да губернатор Едросовский собрались деревню их, как бесперспективную, затопить, и на ейном месте гидроэлектростанцию построить. Бабка от мыслей об этом так нервничала, что взяла, да и померла! Пришлось Ванькя хоронить старую…
– А ведь гроба у нас нет, – сказал он.
– Сколотишь, Ванькя? – сказала Танькя.
– Еще чего, – сказал Ванькя.
– Я же ничего, окромя как грибы собирать да коров пялить, не умею, – сказал он.
– Колесом старую скрутим, да на погост покатим, – сказал он.
Так они и сделали. Катить старуху пришлось долго, руки да ноги непослушно выбивались, в грязи застревали… Валил густо снег, хоть и в июле дело было. Ну, да за день управились. На кладбище Ванькя прикопал старую чуть, чтоб волкам да лисам работы много не было, да трахнул Танькя. Обратно шел, думая тяжело, держал зад Танькя, – поскрипывающий из-за синтетических штанов нерусских, – в своей грубой руке, думал.
– Как же так, – думал он.
– Счастья нет, а я все живу, а зачем? – думал он.
– И почему все так серо и буднично? – думал он.
В избе Ванькя почаевничал да поссал в угол – чтоб до ветру на холод не выходить, – да стал собираться.
– В Москву, – сказал он на молчаливый укор в глазах Танькя.
– Да не реви, вернусь, – сказал он.