он малость ошибся? И я осторожно заметил:
— Но кое в чем я с вами не согласен, товарищ Флегонтов!
— В чем именно? — он повернул ко мне крупное загорелое лицо, чуть тронутое следами оспы, по-видимому перенесенной в детстве.
Я заметил, что козырек его военной фуражки лоснился от графита. Еще, должно быть, с гражданской войны служила она ему здесь, на заводе!
— Намекая на то, что Кашкет подстрекает своего напарника на брак, вы этим самым как бы выгораживали Тиктора. Дескать, Кашкет — это бракодел и лодырь, а Тиктор — божьякоровка. Не так это на самом деле, товарищ Флегонтов! Если бы вы только знали!..
Кирилл Панкратьевич перебил меня:
— Сколько лет Тиктору?
— Примерно восемнадцатый.
— Так. А что бы я мог знать?
Сбиваясь, я рассказывал, как вел себя Тиктор у нас в фабзавуче, как противопоставлял он себя коллективу, как по пьянке опоздал на чоновскую тревогу.
— И это все? — спросил Флегонтов.
— Но мы его исключили из комсомола! Это неисправимый человек.
— Ты ошибаешься, Манджура, — спокойно сказал Флегонтов. — Бросаться людьми нельзя. Насколько я разбираюсь в этом деле и по личным наблюдениям, и по твоему рассказу, твой землячок — гонористый парень, себе на уме. Но и таких можно перевоспитать. Понимаешь ли, Манджура, нам надо драться за каждого человека, тем более за молодого. Я вот уверен: исключение из комсомола оставило зазубрину в его душе. А ты дай ему понять, что еще не все потеряно. Я не хочу, чтобы ты, комсомольский организатор, отмахивался от людей, подобных этому Тиктору. Не в наших это интересах. Ершиться станет — наступай. Принципиальным будь. Самое легкое — объявить человека неисправимым и поставить на нем крест. А ведь даже и преступника иной раз можно направить на верный путь нашей убежденностью. Ведь правда-то на нашей стороне! И, следуя этой правде, надо нам по-ленински — очень бережно относиться к людям…
Вечером сорвался тримунтан, и белые барашки побежали через бухту. Острый степной ветер гнал их со страшной силой, заворачивал гребешки волн, и тогда водяная пыль взлетала кверху, розовея в отблесках холодного заката. Свет гаснущего солнца окрасил на несколько минут лицо Маремухи и, должно быть, мое тоже густо-багровой краской.
Вода залива, встревоженная порывистым ветром, меняла свой цвет на глазах у нас, сидящих на скамеечке поблизости от портового ресторана.
Незаметно наступила ночь. Сумерки покрыли землю низкой синеватой дымкой и принесли сюда, к нам, на маленькое взгорье, сладкий запах свежеиспеченного хлеба и соленой морской влаги.
Зная, что у Петра нет сегодня репетиции в клубе, я предложил ему пойти прогуляться по бережку моря. Петрусь охотно согласился, и, когда мы сели на скамеечке, он сказал, облегченно вздохнув:
— Хорошо меня сегодня Флегонтов выручил, правда? Словно знал, что в английских делах я разбираюсь не очень крепко. Понимаешь, я про Китай нацелился говорить. Столько выписок себе сделал — ужас! А Головацкий заставил читать об отношениях с Англией…
Он помолчал и вдруг, словно решившись, наконец, сбросить с себя смущение, горячо заговорил:
— Слушай, Василь, а ты помнишь обращение Сунь Ят-сена к Советскому правительству?
— Я пропустил что-то… Но ведь… постой… Он же умер?
— А он перед смертью своей обращался, весной прошлого года. Вызвал, понимаешь, к себе своих друзей и продиктовал им обращение. Как здорово написано! Вот послушай: «Вы, — пишет Сунь Ят-сен, — возглавляете Союз свободных республик — то наследие, которое оставил угнетенным народам мира бессмертный Ленин. С помощью этого наследия…» — Петро наморщил широкий лоб, мучительно припоминая точные слова, и потом радостно продолжал: — Да, а потом так: «…С помощью этого наследия жертвы империализма неизбежно добьются освобождения от того международного строя, основы которого издревле коренятся в рабовладельчестве, войнах и несправедливостях…» Здорово сказано, правда? Какая уверенность! А кончает-то он как: «Прощаясь с вами, дорогие товарищи, я хочу выразить надежду, что скоро настанет день, когда СССР будет приветствовать в могучем, свободном Китае друга и союзника, и что в великой борьбе за освобождение угнетенных народов мира оба союзника пойдут к победе рука об руку». И понимаешь, Василь, быть может, мы с тобой дождемся такого дня.
В эту минуту за спиной у нас послышался говор.
— А тут кто-то сидит! — услышал я громкий голос Головацкого. — Давай сюда, вот здесь есть свободная скамейка. В ресторан ты еще успеешь зайти.
И вдруг словно холодной водой меня окатили — я услышал колючий, задиристый голос Тиктора:
— А какой интерес тебе говорить со мной? Я же не комсомолец…
— По-твоему, если я секретарь комсомольской организации, то мне с тобой не о чем толковать?
— По-моему, да… Вы меня в своей газетке так обрисовали, как последнего вредителя.
Мы сидели на подветренной стороне, и потому каждое слово нам было слышно отлично, но в эту минуту из-за портовых пакгаузов выползли огни паровоза.
Освещая себе путь довольно тусклым керосиновым фонарем, маневровый паровоз потащил мимо нас пустой товарный состав. Все окрест заполнилось шипеньем пара, скрипом вагонных колес, лязгом буферов.
О чем говорили под этот шум проползающего над морем состава Толя с Тиктором, я не знаю, но, когда последний вагон нескончаемо длинного эшелона мигнул красным огоньком и скрылся в темноте, ветер опять принес к нам взволнованный голос Головацкого:
— У тебя, Яков, молодость, сила, ловкость. Я не верю, чтобы ты не мог работать хорошо, вот убей меня — не верю! А ты между тем выдаешь брак, работаешь небрежно, с ленцой, на авось. И о плохих моделях ты мне лучше не вспоминай. Я литейное дело слегка знаю и никогда не поверю, что при существующих условиях ты не можешь работать по-человечески.
— Пусть от меня возьмут такого напарника, я покажу тогда им…
— Кому это «им», Тиктор?
— Ты разве не знаешь сам, кому? Землячкам моим! Небось нажаловались на меня?
— Если ты имеешь в виду Маремуху и Бобыря, тогда ты глубоко ошибаешься, Тикгор. С ними о тебе никаких разговоров не было. Что же касается Манджуры, то он давно на тебя махнул рукой. Мы даже с ним маленько повздорили из-за тебя.
— Повздорили? — удивленно спросил Тиктор.
— Представь себе! Манджура считает, что ты неисправим, а я убеждаю его в обратном. Он рад бы с тобой потолковать по-хорошему, забыть старое, да все думает, что его рука повиснет в воздухе.
— А ты что думаешь? — пересиливая свою гордость, с заметным интересом спросил Тиктор.
Головацкий молчал.
И это молчание, прерываемое далекими гудками паровоза, пиликаньем оркестра в портовом ресторане и резкими порывами штормового ветра, мне подсказало, что Флегонтов