1
Бровман знал всех героев, перед некоторыми преклонялся, но одного Канделя любил. С Канделем была, можно сказать, дружба. Бровману хотелось думать – и к тому были основания, – что среди репортеров он, Бровман, был то же, что Канделаки среди летчиков: некоронованный король, которому не нужна коронация.
Кандель был персонаж легенд. Легендарна была его сила. Когда в шестнадцать лет он прирабатывал грузчиком, ему случалось таскать на спине мешки по восемнадцать пудов. Многие не верили, Кандель предлагал показать, но где взять мешок почти на триста кило? Такое в Новороссийском порту возможно, а на заводе Менжинского, где он числился испытателем, винт весил меньше, двигатель – больше.
Одной историей Кандель сначала гордился, потом несколько стыдился. Младший брат в двадцать восьмом пришел из плавания, и местные бездельники его побили. Всемером на одного, когда такое было в Новороссийске? Кандель как раз приехал на каникулы из летной школы. Пошли по окрестностям. Канделаки спрашивал брата: этот? Брат молчал. Канделаки – подозреваемому: ты бил моего брата? Тот молчал: скажешь бил – убьет. Скажешь не бил – вроде оправдываешься, стыдно. Канделаки бил один раз, валил с одного удара: шестеро лежали, седьмого просто не нашлось. Это было, конечно, не очень хорошо, за ним явное физическое преимущество, у него действительно был выдающийся удар. Но, во-первых, те вообще действовали семь на одного. А во-вторых, если тебя побили, то это ты позволил себя побить. Так говорил ему один грек, у которого Кандель в тринадцать лет работал на винограднике, но он и сам догадывался. Терпилой быть хуже всего. Слово «терпила» тогда обозначало того, кто не может постоять за себя. В Ленинграде, учась в летной школе, Кандель узнал другое его значение: тот, кому не отдают долга. В долг он никогда не брал, давал часто.
Тоже был случай. Напали, когда он ехал на велосипеде; лисапед-лисапед, чертова машина, руки едут, ноги нет, что за чертовщина. Велосипедов было мало, Кандель купил еще дореволюционный и довел до кондиции. Едет по Петроградской, ночь, трое пристали, хотели отнять велосипед. «Вижу – трое, нехорошо, становится скучно» – «скучно» было у него вместо «грустно». Он одного – тюк! Другого – тюк! Лежат. Третий заблажил и убежал. У Канделя всегда так: один лежит, другой бежит, третий блажит. А нечего. В велосипед вложены были усилия.
У Канделя была репутация человека, делающего невозможное, и притом как бы шутя, без обычной натуги, Сталин ценил его за это. Нельзя сказать, что любил: Кандель был несерьезен; вот если б он сам к себе относился посерьезнее – можно было бы делать ставку на него. Но ставка была на Волчака, мыслившего себя как человека государственного. А Кандель – таким, по крайней мере, он рисовался Бровману и таким Бровман его описывал – всегда немного играл. Приехал Сталин на Центральный аэродром, детально расспросил про все – Ильюшин изумился вхождению в детали, видна была истинная заинтересованность. Сталин тогда сказал: товарищ Канделаки, мы слышали, что вы делаете петлю Нестерова на двухмоторной машине, это довольно трудно. Но – ввернул пословицу, как всегда, – лучше один раз увидеть, не покажете ли свое искусство? Впрочем, если трудно… «Да какое же трудно, товарищ Сталин!» – и по-ка-зал! Три петли подряд! Это был день, когда он понравился; конечно, Волчак смотрел серьезнее, с особенным чувством, но Кандель производил впечатление той особенной русской надежности, которой не могут достичь иностранцы, когда всё как бы шутя, поплевав на руки… Сталин это любил. Но Канделаки – человек естественный, он был таким – и не потому, что Сталин это любил.
Он ставил рекорды не по соображениям карьеры, а потому, что сам дивился собственным возможностям – и еще везучести. Он, например, побил однажды высотный рекорд Синьерина, летел с тонной груза на 11 294, и вдруг на десяти стало трудно дышать. Оказалось, отлетела заслонка маски и упало в ней давление. Бровману он сказал так: «Спускаться было обидно, затыкать маску нечем». Кандель пошарил в кармане комбинезона – удача! Письмо! Письмо от влюбленной женщины, он их получал мешками, а это почему-то сохранил, взял письмо на высоту – зачем? Вот им и заткнул маску.
За ним так и закрепилось прозвище Высотник, для этого было у него все: феноменальное бесстрашие, склонность к риску, физическое здоровье, как ни у кого. О цели рекордов Кандель не думал, престиж его не беспокоил, в этом было что-то музыкальное: возьмет ту ноту или нет? Ему было интересно, и только. Сам он объяснял коротко:
– Если есть высота, я должен ее взять, правильно?
Изобретательность его не знала границ. Когда на И-15 Кандель пошел на двенадцать тысяч, надо было облегчать машину елико можно – он сообразил, что назад может падать без горючего, ему надо будет завестись только на последних четырехстах метрах. Так он и сделал. «Что ты чувствовал, когда планировал сверху?» – спрашивал Бровман. «Спина чесалась». Это был форс, конечно, но можно допустить, что Кандель и в самом деле ничего не чувствовал: не до чувств было. Бровман перечитывал иногда свои дневники, кое-что перепечатывал в папку «Личное» – пригодится для книжки – и не понимал: вот будет потомок читать, что найдет? Одну безумную гонку за высотой, дальностью и скоростью. Что же, мы не чувствовали ничего? Почему, чувствовали. Вот когда Канделаки поставил зимний рекорд – еще как чувствовали. Он решил взлетать без лыж, немыслимая вещь, взлететь еще можно, но на посадке колесо гарантированно увязнет, это капот, что тогда? А тогда, пояснил Кандель, будет рекорд; мало ли было капотов, главное – не забыть отстегнуться! И, отказавшись от лыжи, взлетел на тринадцать, на земле скапотировал, башкой влетел в сугроб, но только хохотал, когда поднялся. Вероятно, он находился в наркотической зависимости от адреналина, потому что весь день потом ходил с блаженной улыбкой, но надо же, говорил Кандель, чувствовать, что живешь! Черт с тобой, чувствуй; нет человека, который бы занимался спортом бескорыстно. Один хочет гордиться тем, что лучше всех бегает, другой испытывает так называемую эйфорию бегуна, третий думает стать главным по бегу в стране или мире; как пояснил однажды Бровману в интервью один писатель, большой друг полярников, лучше делать прекрасные вещи с низменным стимулом, чем низменные с прекрасным. А в вашем случае, спросил Бровман, как? А в моем, сказал писатель сердито, я уезжаю подальше от человеческой природы, все человеческое мне отвратительно. И потом, прибавил он, рисковать – это все-таки не работать.