Гильермо дверь не открывает, поэтому мы с Ноа входим сами и идем по коридору. Я замечаю, что тут что-то изменилось, но что именно, понимаю только в почтовой комнате. Пол вымыт, и, что невероятно, почту вынесли. Дверь в комнату, по которой прошелся циклон, открыта, в ней теперь снова кабинет. Я подхожу к двери. По центру стоит сломанный ангел, по спине под крыльями у нее проходит впечатляющая трещина. Вспоминается, как Гильермо сказал мне, что трещины и сколы – самое интересное в моих работах из портфолио. Возможно, то же самое касается и людей с их трещинами.
Я обвожу взглядом комнату, оставшуюся без почты и пыли, и думаю, не собирается ли Гильермо снова набрать учеников. Ноа остановился перед картиной с поцелуем.
– Именно здесь я увидел их в тот день, – говорит он и проводит рукой по темной тени. – Вот деревянная птица, видишь? Может, они часто там встречались.
– Да, – подтверждает Гильермо, спускаясь по лестнице с метлой и совком.
– Это моя мама написала. – Голос Ноа звучит утвердительно, а не вопросительно.
– Да.
– А у нее хорошо получилось, – продолжает брат, все еще стоя лицом к картине.
Гильермо ставит метлу с совком:
– Да.
– Она хотела стать художницей?
– Да. В глубине души, думаю, да.
– А почему она нам об этом не говорила? – Ноа поворачивается. У него в глазах стоят слезы. – Почему ничего нам не показывала?
– Она собиралась. Она не была довольна своими работами. Она хотела показывать что-то, не знаю, может, идеальное… – Он разглядывает меня, сложив руки на груди. – Может, по той причине, что ты не показывала ей своих песочных женщин.
– Песочных женщин?
– Я пришел из дома, чтобы показать… – Он подходит к столу с ноутбуком. Нажимает на кнопку, и на экране появляются фотографии.
Я подхожу ближе. Вот они. Мои песчаные женщины, которых снова вынесло на берег, после того как несколько лет назад их поглотило море. Как такое возможно? Я поворачиваюсь к Гильермо и вдруг всё понимаю:
– Так это вы. Вы послали эти фотографии в ШИК?
Он кивает:
– Да, анонимно. Мне кажется, что твоя мама так хотела. Она очень переживала, что ты не будешь подавать документы. Говорила, что собирается посылать их сама. Так что я это сделал. – Он показывает на экран. – Ей они страшно нравились, такие безумные и беззаботные. Мне тоже.
– Это она снимала?
– Нет, я, – отвечает Ноа. – Она, наверное, нашла их в папином фотоаппарате и скачала прежде, чем я всё стер. – Брат смотрит на меня. – После вечеринки у Кортни.
Я пытаюсь это все как-то переварить. В первую очередь то, что мама знала обо мне нечто такое, чего я не ожидала. И я снова начинаю чувствовать себя невесомой. Я опускаю взгляд. Нет, ноги все так же касаются пола. Люди умирают, думаю я, а твои отношения с ними – нет. Они продолжаются и продолжают изменяться.
До меня вдруг доходит, что Гильермо что-то говорит.
– Мама вами обоими очень гордилась. Я ни разу такого не видел.
Я смотрю по сторонам, я прямо чувствую, что она здесь, и я уверена, что она этого хотела бы. Она знала, что у каждого из нас – важный кусок истории, которую надо объединить вместе.
Она хотела бы мне сказать, что видела скульптуры, а это мне передать мог только Гильермо. Она хотела бы, чтобы Ноа сказал правду папе и Гильермо. Хотела бы, чтобы я рассказала Ноа про ШИК, но, возможно, у меня не хватило бы смелости, если бы я не пришла к Гильермо, если бы не взяла в руки зубило и молоток. Она хотела, чтобы мы познакомились с ним, чтобы наши жизни объединились, потому что все мы представляем собой друг для друга ключ от двери, которая иначе осталась бы запертой навсегда.
Я вспоминаю образ, который привел меня сюда изначально: мама у руля корабля, и она ведет этот корабль по небу, держит курс. Каким-то образом ей это удалось.
– А я что, ничто? – это бабушка!
– Нет, конечно, – отвечаю ей я, даже не шевеля губами, жутко радуясь, что она вернулась и снова стала как раньше. – Ты – лучше всех.
– Вот это точно. И, кстати сказать, как вы любите выражаться, милочка, вы, девушка, меня не выдумали. Какая самонадеянность. Я даже не знаю, в кого ты такая неблагодарная.
– Я тоже, бабуль.
Позднее, устроив Ноа с холстом и красками – Гильермо предложил, и брат не смог устоять, – он отыскал меня во дворе, где я уже начала работу над глиняной моделью маминой скульптуры.
– Никогда не видел, чтобы так рисовали, – объявляет он. – Он просто олимпиец. Невероятное зрелище. Пикассо писал сорок полотен за месяц. Мне кажется, что Ноа может столько за день. Такое ощущение, что он видит свои картины уже законченными и лишь переносит их на полотно.
– У моего брата экстатический импульс, – говорю я, вспоминая эссе Оскара.
– Я думаю, твой брат сам и есть экстатический импульс. – Гильермо опирается на рабочий стол. – Я видел несколько ваших фотографий, когда вы были такие маленькие… – Он опускает руку к земле. – И Диана всегда говорила про Джуд и ее волосы. Я бы сам ни за что не понял, ни за что не догадался, что ты… – Гильермо качает головой. – Но теперь вот думаю, что, конечно, ты ее дочь. Ноа – он точно на нее похож, мне на него просто больно смотреть, а ты… Ты внешне вообще другая, а вот внутри. Меня все боятся. Но не твоя мать. И не ты. Вы обе сразу ворвались… – Он касается рукой груди. – С тобой мне сразу стало лучше, с того момента, когда я ловил тебя на пожарной лестнице и ты говорила о летающих кирпичах. – Он прикрывает лоб рукой, его глаза красные. – Но я пойму, если… – Гильермо запинается, по лицу, как облака по небу, проплывают чувства. – Джуд, я очень хочу, чтобы ты дальше со мной работала, но я пойму, если ты откажешься… или если ваш отец будет против.
– Гильермо, – отвечаю я, – ты мог бы стать моим отчимом.
И я бы сделала твою жизнь не-вы-но-си-мой.
Запрокинув голову, он хохочет.
– Да, это я вижу. Ты была бы, как исчадие ада.
Я улыбаюсь. Наше общение до сих пор очень естественное, хотя для меня оно теперь окрашено чувством вины из-за папы. Я возвращаюсь к своей глиняной модели и начинаю нежными движениями придавать форму маминому плечу, потом руке.
– У меня такое чувство, что я в каком-то смысле знала, – говорю я, дойдя до изгиба локтя. – Не могу сказать, что именно я знала, но мне казалось, что я должна сюда попасть. Мне с тобой стало лучше. Гораздо лучше. До этого я была вся закрытая.
– Вот что я думаю, – отвечает он. – Что, может, Диана била твои вазы, чтобы ты шла искать того, кто режет по камню.
Я смотрю на Гильермо.
– Да. – У меня по спине бегут мурашки. – Вот и я тоже.
Ведь кто знает? Кто знает хоть что-нибудь? Кому известно, кто дергает за веревочки? Или что? Или как? Может, судьба – это лишь то, как ты сам себе рассказываешь историю собственной жизни? Какой-нибудь другой сын мог услышать последние слова своей матери не как пророчество, а как наркотический бред и вскоре забыть. Другая девочка могла бы не рассказывать себе сказок о любви к человеку с нарисованного братом портрета. Кто знает, действительно ли бабушка верила, что первые весенние нарциссы приносят удачу, или просто ей хотелось погулять со мной по лесу? Кто знает, верила ли она сама в свою библию, или ей просто нравилось жить в мире, где надежда, творчество и вера побеждают доводы рассудка? Кто знает, существуют ли вообще привидения (извини, бабуль), или воспоминания о любимых живут и дышат лишь внутри тебя и разговаривают с тобой, пытаясь любыми средствами привлечь твое внимание? Кто знает, где Ральф? (Извини, Оскар.) Никто не знает.