где посмеиваясь, а порой даже и смахивая невольную слезу, Любаня стала клевать носом и держать двумя пальцами левый глаз, чтобы хоть он не закрылся совсем. Но ее героические усилия оказались тщетными: все ее силы оттянул на себя желудочно — пищеварительный тракт, и когда прозаик П. закончил читать с полным ощущением, что рассказ — удался, Любаня, откинув голову назад, сладко посапывала в своем кресле.
Ну и вот, ничего у них не получилось. Так что можно считать, что мы с ней просто прогулялись за город по русской зиме, хорошенько покушали, отогрелись в тепле, вздремнули и возвратились назад.
А ведь она такая миловидная, заботливая, у нее и квартира своя в Москве — уютная, благоустроенная, а у прозаика П. даже и прописки‑то не было. Она и в литературе толк понимала, и сама стихи пописывала, так что не стала бы его мещанством давить, и все у них могло бы быть так хорошо!
Но — не судьба!
А еще я знаю один трагический случай, когда молодой иеродиакон, то есть — монах, между прочим, очень суровой жизни — встретил в монастыре прекрасную девушку — медика и отпросился в Москву к ней на лечение. И такая у них бурная вспыхнула страсть, что он бросил все и на ней женился. Но не прошло и полугода, как эта его любовь претворилась в такую жгучую ненависть, что он стал бояться себя самого, как бы он вдруг ее не убил. Поэтому он просто от нее сбежал. В монастырь возвращаться у него не хватило духа, и он поселился у матери в тихом провинциальном городке, где и спился. Самое поразительное, что когда он был еще в монастыре, он все возмущался другими монахами: и молятся они мало, и не так, как положено, и святых отцов не читают, и едят много, и вообще, в монастыре слишком уж для него мягок устав. Он даже просил меня отвезти его на машине по лесной дороге куда‑то вглубь, и дальше мы уже шли пешком, верней, ломились по непролазной чаще километра три, отмахиваясь от комариных туч. Наконец он остановился и сказал:
— Вот тут. Вот тут будет мой скит, когда я уйду из монастыря и стану подвизаться в одиночестве.
Построю церквушку и буду молиться в ней день и ночь.
…После этого случая я стала с большим подозрением относиться к отдельным монахам, которые начинали сетовать на то, что устав их монастыря недостаточно строг, и делиться своими помыслами об уходе в собственный скит.
А что касается того отвращения, которое вдруг стал испытывать тот несчастный иеродиакон к своей избраннице, то ведь и в Библии есть такая история. Это когда Амнон воспылал преступной любовью к Фамари, так что заболел из‑за нее, заманил ее к себе и изнасиловал. И вот сразу после этого, как сказано, «возненавидел ее Амнон величайшей ненавистью, так что ненависть, какою он возненавидел ее, была сильнее любви, какую имел к ней».
Все‑таки любовь и радость — это дары Божьи, и Он кому хочет, дает их, а кому не захочет, у того отнимает: Бог творит все, что хочет. Захочет — ожесточит сердце фараона, а захочет — умягчит. Поэтому — берегись, пытающийся своровать эту радость или похимичить, чтобы получить ее. Честно говоря, я люблю этот Божественный произвол.
Удивительно, как любовь притупляет все прочие ощущения. Когда ко мне впервые, вскоре после пира с поэтом — декадентом, собрался в гости мой будущий муж, я постаралась получше его принять: все убрала, купила всякого вкусного и, когда он пришел, стала жарить блины, целиком поглощенная его присутствием, — настолько, что, схватившись за раскаленную сковородку, этого даже и не почувствовала, а просто инстинктивно отдернула руку. И лишь когда он покинул мой дом, я с удивлением обнаружила у себя на ладони и пальцах страшный багровый ожог.
Мне кажется, я отчасти могу понять, как мученики, претерпевая какие‑то нечеловеческие пытки и страдания, терпеливо и кротко переносили их. Ибо любовь поглощала их ощущения, перекрывала боль, «покрывала все».
Святителя Спиридона ведь тоже мучили и пытали. В житии сказано, что еще до своего епископства, в 305 году, он был отправлен на рудники; там он подвергался пыткам за то, что не желал отречься от Христа, ему повредили правый глаз, отрубили правую руку… А во время гонений в 308–313 гг. он был арестован вновь. Правда, в том же житии (греческом) говорится и о том, что на его святых мощах нет следов повреждения глазниц, но ведь мучители могли поранить ему глаз и не повреждая глазниц.
Но особенно меня поражает то, что у него, как и у моего отца, не было правой руки. Мой отец потерял правую руку на фронте, когда ему было девятнадцать лет. Удивительно, но я никогда не чувствовала, что мой отец — инвалид. Да и люди, дружившие и просто общавшиеся с ним, как‑то переставали осознавать, забывали, что у моего отца правый рукав — пустой. Он его заправлял в карман. Это происходило оттого, что он так сам себя поставил: никакой беспомощности, никаких скидок. Он одной левой прекрасно водил машину, и не какую-нибудь там инвалидку или переоборудованную специально под его немощь, — нет, у него был «Форд» с обычной в те времена ручкой переключателя скорости на руле, и отец, придерживая ладонью руль, длинными и безупречно красивыми пальцами переключал скорости. Единственно, что права в ГАИ были выданы ему по блату. Но гаишники, останавливавшие его, как бы даже и не замечали, что водитель‑то без правой руки.
Отец прекрасно писал левой рукой, и почерк его был изящен, лишь буквы норовили склониться влево. Он мог одной рукой ввернуть лампочку, поменять штепсель, забить гвоздь, перемонтировать колесо, снять аккумулятор и поставить его назад… Как? Не знаю. Бог весть. Когда прекраснейшая его машина проржавела настолько, что в ней сгнила ножка водительского сиденья, он придумал, как подпереть его мусорным совком, — так и ездил, а что — даже и веселей… Он мог отбиться от хулиганов, которые как‑то раз на него напали, попросив прикурить. Он был статен, красив, широкоплеч, элегантен, остроумен. Его сотруднику по журналу «Дружба народов» Юрию Гершу, у которого началась гангрена, отняли левую руку, и он впал в глубочайшую депрессию. А папа его утешал. «Слушай, — шутил он, — у тебя нет левой руки, а у меня правой — сколько денег мы теперь с тобой сэкономим на одних перчатках!»
Мама моя как будто даже