Саймон прикусил губку.
— Мне казалось вполне естественным, что наши отношения со временем как-нибудь определятся…
Онки оборвала его:
— Куда им определяться? Ты даже поцеловать себя как следует не разрешаешь…
— Вот именно поэтому и не разрешаю. Я не уверен в наших отношениях, я даже не знаю, как их назвать. Дружеские? Приятельские? Какие?
Онки устало махнула рукой, она почувствовала уже, что это один из тех разговоров, которые обычно приводят к ссоре. Ей хотелось сейчас уйти, нужно было завершить кое-какие дела, разослать письма, проглядеть несколько документов. Объяснения с Саймоном всегда очень сильно выматывали её, выбивали из рабочей колеи.
— Я не буду больше с тобой встречаться. Не приезжай. — Выпалил он, отвернувшись.
Она видела его в профиль — плавно выпуклую длинную линию лба, немного крупнее обычного нос с точеным кончиком, ниточку поджатых губ. И в груди у неё кольнуло испуганно, сиротливо. Именно в этот момент Онки почувствовала, что происходящее между нею и Саймоном не затянувшаяся игра, не сон, но жизнь, и она требует настоящего деятельного участия, такого же, как и работа, а не небрежных мазков, касаний мимоходом, какие ей до сих пор доставались.
— Саймон, — она шагнула вперёд, развернула юношу к себе, трепетно заключила между ладонями его прохладные, сервизно изящные пальчики, — я люблю тебя.
Он едва ощутимо вздрогнул, попытался высвободить руку, но нерешительно, слабо. Справившись с собой, поднял на неё глаза. Взглянул строго.
— И что? Скажи, когда мы поженимся, то вдвоём будем спать на твоей офисной раскладушке?
— Да.
Не задумываясь, просто ответила Онки.
— Шутишь? — Саймон скривил обиженную ухмылку.
Только теперь отчего-то это было не так, как прежде, легко и забавно. Онки сразу стало холодно от этого единственного слова, от лица, снова отвернутого от неё, как будто захлопнутого.
— Вовсе нет, — сказала она мягко, будто извиняясь, — но говорят ведь в народе, что с милой рай в шалаше… — возникла небольшая пауза, — Ты меня любишь, Саймон?
— Нет.
Онки не верила, он не раз уже выдавал себя то взглядом, не в меру нежным, быстрым, украдкой, то сбивчивым дыханием и краской, налетающей на щеки, когда она брала его за руки… Она не верила, но слышать это всё равно было невыносимо больно. Сомнение шевельнулось холодное, как змея. Наслушавшись практичных рассуждений Саймона о её будущем заработке, Онки считала их отношения уже вполне определившимися, будущее представлялось ей ясным; она была убеждена, что дальнейшее решится со временем само собой… Но вдруг то были лишь самонадеянные иллюзии? Ни на какие догадки, пусть даже самые очевидные, нельзя полагаться полностью, когда речь идёт о чувствах другого человека…
— Уходи, — добавил Саймон странным, чужим тоном. Совершенно всерьез.
И одним этим словом Онки сразу была изгнана в одиночество; оно мгновенно выросло вокруг неё, огромное, гулкое, страшное. Но зачем-то она продолжала стоять, ещё надеясь, наверное, любуясь профилем Саймона, линией лба, до того простой в своем совершенстве, что ей казалось, будь у неё сейчас бумага и карандаш, она провела бы эту линию в одно касание.
Саймон тоже не двигался с места — он слегка приподнял голову и смотрел вдаль, на солнце, проглядывающее среди рваных облаков.
Онки в этот миг страстно пожалела о том, что она не художница.
Именно теперь эта линия лба в профиль, привычно восхитительная, но ускользающая, была особенно прекрасна. Она поражала ещё сильнее, чем прежде, своей ясностью, непостижимой точностью взмаха невидимой кисти — недосягаемость способна возводить обыкновенное в ранг божественного.
Лёгкий ветерок тронул прядь волос Саймона; взлетев, она удивительно изящно продолжила выше означенную линию, а разом осознанная безысходность потери врезала эту линию в душу Онки глубоко и ярко, по живому — словно татуировщик.
Онки привыкла растворять тоску в работе. Это гораздо конструктивнее, чем в пресловутом вине, да и действенней, вообще говоря. Потому что пока ты пьяная, весёлая и злая, пожалуй, хорошо тебе — ты расквашиваешь кулаком витрины и автобусные остановки, разудалая, лихая, бьёшь кому-то в нос, получаешь сдачи — но потом, когда ты просыпаешься, больная, разбитая, с горечью во рту и саднящими следами случайных драк, всё возвращается, но примешивается ещё непонятно откуда появившееся чувство вины.
Онки не понимала пьющих, её отталкивала их странная, произвольно направленная агрессия, равно как и их братское расположение, столь же спонтанно возникающее, как и неприязнь, и также случайно направленное. Она не пила сама никогда, однако отнюдь не была ханжой, считая, что натурам творческим, поэтессам, к примеру, или бродячим музыканткам с гитарами наперевес, некоторая слабость к горячительным напиткам даже к лицу и вполне простительна.
Было уже очень поздно, приехав из Норда Онки проработала до ночи, с остервенелым, упрямым напором — ей хотелось устать до ощущения звона в голове, до полного безразличия, до невозможности думать. Мысли о Саймоне возникали сквозь какой-нибудь бегло прочитываемый документ изредка, короткими всполохами, почти не мучая, не терзая… Но стоило только Онки закончить работу и прилечь на раскладушку — они вернулись, жадные, упрямые, точно стая мух, почувствовавших где-то падаль: сколько их не гоняй, они не отлетят далеко, будут кружиться рядом, в облаке душной вони, и ждать, когда снова выдастся возможность усесться на вожделенный кусок гниющей плоти…
Впервые за последние годы у Онки, уставшей допьяна, но бессонной, взвинченной, появилось совершенно осмысленное желание кого-нибудь ударить, что-нибудь сломать, разбить вдребезги, услышать задорный звон стекла, помчаться по улице… Как в детстве. Ей потребовалась разрядка.
Она встала, быстро оделась и вышла к машине. Ночной город лежал внизу, накрытый сетью огней — съехав с виадука, она углубилась в тихие, заросшие, скудно освещённые улочки спальных кварталов.
Искомое нашлось на удивление быстро. На одном из пустынных тротуаров две дюжие девицы, по виду пьяные, разогретые алкоголем, взбудораженные, с азартом избивали юношу определённой профессии. В руках одной из них колыхалась, поблескивая в фонарном свете, початая бутылка виски.
Онки остановила машину и вышла, громко хлопнув дверцей. Кулаки у неё радостно зачесались — вот, дескать, и правое дело подвернулось! Как нельзя кстати.
Девицы оглянулись. Обе здоровенные, крепкие, ладные, каждая почти на голову повыше Онки.
— Тебе чего, коза? — спросила та, что с бутылкой. Сразу неприязненно. С какой-то задиристой, наглой злобой.
— Парнишка чем вам не угодил? — Онки неторопливым кивком головы указала на юношу, сидящего на асфальте в глупой и жалкой позе, измятого, в разодранной рубашке… Он был молоденький совсем, лет семнадцати, с лицом пронзительно чистым, белым — свеженький, не затасканный ещё до слащавого мерзкого лоска обитателя борделя.