— Ну чего безобразничаете? — сказал швейцар. — Нету мест. Ни одной койки.
Нижняя рубаха, свисали подтяжки — маленький, домашний старичок, только голос строгий.
— Мне Романову.
— Нету никаких Романовых.
— Она моя жена.
— Какая может быть жена в три часа? — рассудительно сказал швейцар.
— Я вас умоляю.
Швейцар зевнул.
— А вот за нарушение десять суток.
Крылов вынул из кармана пригласительный билет на Французскую выставку.
— I think you will like me better then.[1]
— Так бы и говорили. Битте. У нас интуристовская. Сейчас администратора разбудим. Битте.
Заспанный администратор, ничего не поняв, передал его дежурной, которая повела его по длинному полутемному коридору, опять было долгое постукивание, шепот, шорох, и все это время Крылов читал на стене правила внутреннего распорядка.
При виде Наташи он даже не смог улыбнуться. Губы его одеревенели, и мускулы лица тоже не слушались.
Наташа испуганно стиснула ворот халатика. Сощуренные от света глаза раскрылись, обдав его блеском, и тотчас погасли.
— Что случилось? Что у тебя с ногой? — спросила она и оглянулась на дежурную.
Он зачем-то кивнул.
— Значит, они вам знакомые, — сказала дежурная. — По-русски они понимают, а разговора у них нет.
— Подожди, я сейчас оденусь, — сказала Наташа.
За низкими оградами, сложенными из плитняка, в садах падали яблоки. Глухой стук раздавался повсюду, как будто невидимые в ночи барабанщики били тревогу. Кривая нагорная уличка вывела к площади.
Крылов рассказывал, как ехал сюда и объяснялся со швейцаром, потом про аварию, про размолвку с Тулиным и снова про ночную поездку, про гостиницу в Ростове, гибель Ричарда. Он никак не мог остановиться. Но лучше бы он говорил, потому что, когда он замолчал, стало совсем плохо.
Эта крепкая, деловитая женщина совсем не походила на ту Наташу, которая жила в его памяти, и говорила она совсем не те слова. Тот же петух на крыше, тот же дом, но там живут другие люди. Незнакомая клетчатая куртка, матерчатые босоножки, незнакомое платьице, и губы тоже незнакомые, большие, темные, только волосы прежние — гладкие, тяжелые. Он с тоской подумал, что мог бы и не узнать ее в толпе.
До сих пор он считал, что главное — встретиться, остальное образуется. Он был уверен, что найдет ее, но ведь она-то об этом не знала и жила так, как будто между ними все кончено.
Он приготовился защищаться, а она и не собиралась его ни в чем упрекать — ну что ж, так получилось, оба они были чудаками, бывает…
На площади стоял маленький памятник каким-то морякам — ростр корабля на бронзовой волне. Они сидели на скамейке лицом к морю. Море было внизу. Зеленая мгла светлела, обозначился черный горб мыса, и за ним шевелились неясные вспыхи, как будто далеко, где-то за горизонтом работал сварщик.
Все было очень просто. Прошел год, старое заросло, и в нынешней ее жизни Крылова не существовало, он стал тем же, что Озерная, Алексей, — грустное, а может, досадное воспоминание.
— Я все делала, чтобы забыть тебя, и забыла, — сказала она.
Не все ли равно, что у нее сейчас, влюблена в кого-то или что-то другое — бессмысленно было об этом расспрашивать. Зачем же она позвонила?
— Что-то шевельнулось. Наверное, я еще тебя как-то люблю, — дружелюбно сказала Наташа. — Вулканическая деятельность.
Она подшучивала без всякой горечи, для нее все было обыденно и просто, как будто они говорили о приятелях. И он не понимал, почему он слушает ее так же спокойно, не кричит, не плачет, и мир не рушится, и кругом тихо, только падают яблоки.
Совершенно спокойно она рассказала, как ушла от мужа. После отъезда Крылова она поняла, что не любит Алексея, но притворялась, пытаясь сохранить семью. А потом не выдержала и призналась Алексею. И он тоже стал притворяться, чтобы сохранить семью. Ради сына. При посторонних и при Коле они улыбались и разговаривали. Однажды, когда она укладывала Колю, он спросил ее: «Почему ты не любишь папу?» — «С чего ты взял? — сказала она. — Мы очень любим друг друга». Коля отвернулся и сделал вид, что спит. И она вдруг поняла, что ребенок все понимает и не верит. Пройдет год-другой, и он тоже научится притворяться ради семьи. Все они будут сохранять семью, которой нет. Тогда она решила уйти, потому что то, что они делали ради ребенка, было против ребенка. Потому что жизнь во лжи и обмане уродовала хуже всякой безотцовщины.
Может быть, она рассказывала еще скупее, но он представлял себе эти дни и ночи в большой тихой квартире, заполненные молчанием, а по вечерам, когда приходили гости, громкие разговоры, чай, и как будто все в порядке, счастливая семья. Он вдруг вспомнил, что однажды перед отъездом тоже что-то внушал ей про ее семью, врал себе и ей. А сейчас все оказалось ложью. Одна ложь тянет другую, и целые жизни проходят во лжи.
— И ты уехала на черной «Волге».
— На какой «Волге»?
Она отодвинулась, посмотрела на него сперва удивленно, словно прислушиваясь, глаза ее расширились — два серых клубящихся облака.
— Господи, как ты сейчас похожа на тот портрет!
— Значит, ты приезжал?
Она помолчала, усмехнулась и опять долго молчала.
— А в буфете ты был? — спросила она.
— Был. Кормил Пашку огурцами…
Она вздохнула. Бережно и растроганно они разглядывали свое прошлое.
— Что же будет? — спросил он.
Наташа вынула зеркальце, отвернулась и долго пудрилась.
— Что ж теперь?.. — повторил он.
Она пожала плечами.
Полосатый маяк на краю мыса последний раз мигнул красным огнем и погас. Ветер улегся. Дома стояли тихие, с открытыми окнами.
Крылов согнулся, подпер голову руками.
— Ничего страшного, — сказала Наташа, — ты же прожил год без меня. — Она утешающе погладила его по руке. Лучше бы она этого не делала. От этого прикосновения то натянутое за последние дни до предела натянулось еще сильнее. Все, что он заглушал и прятал от себя — Ричард, Олег, комиссия, Голицын, — все навалилось, придавило. Перед ним разом вспыхнул этот год без нее, улицы городов, куда они попадали и где он упорно искал ее в толпе прохожих, он привык искать ее, почему-то он был уверен, что они встретятся на улице, что он увидит ее издали, подбежит и не надо будет ничего объяснять, она все поймет. А может, он просто привык иметь эту приятную красивую мечту? И сам он после звонка Наташи почувствовал, что все не так, как он представлял. Они стали совсем чужие. Ничего нельзя было исправить, и он не мог ее ни в чем винить. Было только больно и стыдно, что легко принял это. Хорошо, если бы она сейчас ушла.