Она по-русски назвала номер Великоречанина и приказала следовать за ней.
В просторной комнате с белыми стенами его уложили на стол.
— Сейчас вам будет укол, — сказала немка. — Это не больно.
После укола она неожиданно приложила к его лицу какую-то резинку с трубкой. Сашка вдохнул — и голова сразу же закружилась, словно в детстве, когда на масленицу накатаешься на карусели. Белые стены стали расширяться, предметы потеряли очертания, и мир угас, мелькнув последний раз белым пятном лица, склоненного над ним.
Он очнулся от дикой боли и в первое мгновение не понял, что происходит. Четверо мужчин в белых масках наседали на ноги и плечи, давили к полу, будто хотели переломить его пополам через круглый резиновый вал, ощущаемый спиной. Пятый стоял сбоку и что-то сердито выговаривал этим четверым. Пересилив замешательство и боль, Сашка двинул ногой, вцепился в тех двух, что нависали над его головой. Под руками затрещала одежда, кто-то упал, а пятый, не принимавший участия в «операции», что-то прокричал визгливо и громко. Сашка попытался перевернуться на живот и вскочить, но откуда-то вынырнула немка и ловко набросила на лицо маску с трубкой. Он отшвырнул и ее и маску, но в это время стол под ним опрокинулся, и он очутился на полу.
— Тейфель! — закричала немка. — Дьявол! Черт!
Те четверо опомнились, бросились к нему и прижали к полу.
— Я не черт, — прохрипел Сашка. — Я — Бес! Я вам, гады…
Немка подлетела и прижала маску к лицу. Он дернулся, мотнул головой и затих.
В следующий раз Великоречанин очнулся лежащим на животе и крепко привязанным к столу. Возле стола по обе стороны было человек десять в белом и марлевых масках, закрывающих лица до глаз. Он хотел вскочить, дернулся, однако ноги не слушались. Вспышкой пронеслась мысль, что его все‑таки разломили пополам и нижней части тела больше нет.
— О майн гот! (О мой бог!) — воскликнула немка, дежурившая возле головы. — Дас ист вирклих айн тейфель! (Действительно дьявол!)
— Наркозе! — приказал кто-то невидимый, и на Сашку опять надели маску…
Он пришел в себя уже в палате. Поясница, ноги и спина были скованы чем-то тяжелым. Руки накрепко примотаны к спинке кровати. Похоже, было утро. В окно падали солнечные лучи, косые и красные, как тогда, на дороге к Сталинграду. На стуле у внутренней двери дремал санитар-охранник, откинув голову к стене и выставив крупный угловатый кадык. Климов не спал.
— Что с тобой делали? — шепотом спросил он и покосился на «сиделку».
— Не знаю… Будто ломали… — едва слышно прошептал Сашка. — Ноги у меня есть?
— Есть, — сказал Климов. — Я ждал, когда ты очнешься… Слушай меня внимательно. И запоминай. Ты должен выжить, понял? Война — это не навсегда. Она кончится. Ты обязательно должен выжить, чтобы потом рассказать… всем рассказать, что с нами делали тут. Тебя наверняка вылечат. Зря бы они не ломали. Только выживи, понял? Ты сильный, у тебя крепкие нервы. Запоминай все, что здесь делают. Запоминай лица, имена этих зверей. Потом расскажешь, понял?
— Кому рассказывать-то? — спросил Великоречанин.
— Всем, кто спросит. А тебя спросят… — Климов помолчал. — Считай, что это приказ. Я капитан. Панченко. Запомнил? Панченко из Ярославля… А Климов — это выдумка, ложь. Ты меня слышишь?
— Слышу.
— Молшать! — прикрикнул надзиратель. — Больной разковариват нельзя.
Видимо, Сашка уснул или на какое-то время потерял сознание. В себя он пришел от разрывающей тишину палаты автоматной очереди — на полу лежали капитан и «сиделка», в проеме двери, широко расставив ноги, стоял часовой…
Полгода Великоречанина кормили из ложечки, умывали, даже брили и стригли ногти. Он терпел, хотя каждый раз ощущал желание выхватить у парикмахера бритву, полоснуть его, потом себя и уйти вслед за капитаном Панченко. Но каждый раз закусывал губу и мысленно повторял приказ капитана: выжить, только выжить.
Он не знал, идет ли еще война, и если не кончилась, то кто кого одолевает. После гибели Панченко в палату никого не подселяли. Однако по поведению «докторов» он чуял, что в мире что-то происходит. «Доктора» стали торопливы, раздражительны, парикмахер брил нечисто, а санитаров-охранников постепенно заменили на женщин в военной форме.
За полгода ему сделали еще две операции: сначала вынимали какие-то железки из позвоночника, но спустя месяц опять что-то вставили. Когда он начал ходить, не ощущая боли, его вместе с остальными «больными» стали выводить на зарядку и прогулки. Иногда удавалось поговорить. Позвоночники ломали и сращивали не всем: кому-то вскрывали черепа, кому-то вырезали гортань и вставляли трубки, кого-то кормили разными таблетками и мучили уколами. Великоречанин узнал, что за отдельной загородкой стоит барак, в котором пленным прививают тяжелые болезни, а потом пытаются лечить.
Сашка запоминал все лица «докторов», а если на этих лицах были марлевые маски — запоминал глаза, запоминал охранников, парикмахеров, «сиделок», запоминал немецкие слова, фразы и целые разговоры. Прежде чем уснуть, он закрывал глаза и прокручивал в памяти все виденное и слышанное за день.
Он запоминал лица тех, кого «лечили» в этой «больнице».
Как-то раз, когда Сашка совсем уже поправился, в палату пришел генерал в белом халате и через переводчика сказал, что номеру «62811» предстоит еще одна совсем неопасная операция.
— Хребет ломать будете? — спросил Великоречанин. — Ну ломайте, ломайте. Я все одно выживу.
— Мы знаем, что русский Бес — мужественный человек, — улыбаясь, перевел толмач. — Германия не забудет о нем. По излечении русскому Бесу построят домик с садом и дадут денежное вознаграждение, которого хватит на всю жизнь.
— Пулю вы дадите, суки! — выкрикнул Сашка.
— О нет! — возразил генерал через переводчика. — Немцы никогда не забудут русского Беса.
— Да уж попомните, — проронил Сашка. — Забудете, так я напомню…
На этот раз его вывезли на полигон и посадили в танк. В тесном стальном ящике ему было душно и жарко, грохот мотора закладывал уши. Но то, что началось потом, не шло ни в какое сравнение. Танк гоняли по колдобинам и ямам, он прыгал с обрывов и крутился на месте. Водитель был привязан ремнями, одет в толстую фуфайку и мягкий шлем, Сашка же — в одной полосатой куртке. На первой же яме он разбил голову, ободрал руки и плечи. Потом стало безразлично. Стиснув зубы, он бесконечно повторял одно и то же слово: выжить.
Он не мог запомнить, сколько времени продолжалась эта гонка. После очередного крутого виража танк сильно подбросило, в глазах полыхнул огонь, и наступило то убаюкивающее состояние, которое бывало после команды: наркозе!
Он опять лежал закованный в гипс. С немцами что-то происходило. Они больше не прикидывались и не скрывали, что ставят опыты. Осматривая его, они разглагольствовали, что-де русские не годятся для их медицины, поскольку у них крепкие хребты, а у поляков — наоборот, слишком мягкие. Выходило, что самые лучшие хребты — немецкие, но почему-то эти лучшие хребты часто ломаются у немецких танкистов. И теперь «доктора» ищут способ, как их сращивать, чтобы ставить танкистов в строй. «Великой нации» не нужны были инвалиды.