Маклеод в тот миг был един в нескольких лицах: безжалостный воин, рыцарь-меченосец, он в то же время был и лекарем-целителем. Не успев нанести мне чудовищную болезненную рану, он немедленно взялся за ее врачевание.
— Как же далеко зашло мое внутреннее разложение, — сокрушенно вздохнул он, — что когда вы предложили мне свою дружбу, а случилось такое впервые за много лет, я осознал, что не готов принять ее. Что моя душа больше не способна воспринимать такое светлое и чистое понятие, как дружба. Если бы вы знали, как возликовал я тогда, на мосту, когда услышал ваши рассуждения. Мне показалось, что вы — представитель нового молодого поколения, несущего в себе унаследованную от нас культуру социализма. Я на какой-то момент почувствовал себя счастливым: да, мы уходим, но нам на смену приходят другие. Новые люди с новыми силами. Знали бы вы, чего мне стоило скрыть свое ликование под маской равнодушия. Я не мог открыться вам в тот вечер, я ведь не знал толком, кто вы такой, и более того, еще не просчитал, насколько хорошо проинформирован Холлингсворт и насколько грамотно он расставил свои капканы и сети. Ну а теперь, наверное, самое горькое для вас: радость моя была недолгой, огонек надежды, едва вспыхнув, тотчас же погас. Вы, Ловетт, не оправдали возложенных мною на вас надежд. Ваша подготовка оставляет желать лучшего, а главное, вы не готовы к борьбе. Вы, как и тысячи других, будете покорно и обреченно ждать мирового потопа. Что ж, это ваше право. В конце концов, что с того, что такой человек, как я, находит подобную позицию неприемлемой. Ну что заставило меня пересечь лестничную площадку и развлекать вас целый вечер своими стенаниями и разглагольствованиями? Ответ на этот вопрос прост и очевиден. Он кроется в другом вопросе, который я задаю себе здесь, рассказывая вам о своей жизни. Я спрашиваю себя… — Маклеод на несколько секунд замолчал и посмотрел мне в глаза. Его лицо при этом было, как когда-то раньше, абсолютно бесстрастным. — Ловетт, как вы думаете, почему я не пытаюсь спастись?
С готовностью и даже торопливо, словно опасаясь, что я начну отвечать за него, он продолжил:
— Чем больше я думаю над всем этим, тем больше восхищаюсь тем, с каким техническим совершенством Лерой проводит доверенную ему операцию. Я все больше склоняюсь к мнению, что он — идеальное воплощение полицейского. Ведь если разобраться, для того чтобы от его работы был толк, мало просто поймать подозреваемого и привести его в полицейский участок. Нет, прежде чем захватить его физически, его нужно обложить со всех сторон, выбить почву у него из-под ног, как выбил он ее у меня. И вот, стоя на краю пропасти, я задумываюсь. Задумываюсь над тем, ради чего я сопротивляюсь, во имя чего продолжаю дергаться и брыкаться. Вы же сами видели, что меня загнали в угол, поставили в ужасное положение, подловив на моем же собственном противоречии. Ситуация складывается просто чудовищная. Если с учетом того, что было в моей жизни, у меня еще есть возможность существовать как нормальному человеку и при этом творить, писать, в общем, создавать что-то, что удовлетворило бы мои моральные аппетиты, что вносило бы вклад в будущую теорию революционного движения, то, как это ни парадоксально, у меня вообще не остается никакого выбора. Если я выкарабкаюсь, смело записывайте меня в покойники. А если я вновь сдамся? В конце концов, что такое еще одна капитуляция после сотен других позорных пленений? Если я приму его предложение и, быть может, в конце своего черного туннеля увижу свет? Что тогда? Мне придется плясать под его дудку, проклиная себя до конца своих дней. Ну уж нет, если придется выживать такой ценой, лучше умереть и избежать позора. Так что, как видите, Ловетт, я оказался перед более чем «соблазнительным» выбором: оставшись в живых, я стану по большому счету покойником, а погибнув, вроде бы буду жить. Так вот, я выбираю смерть, через которую обрету жизнь, а не наоборот. Так что наш уважаемый господин Холлингсворт рано торжествует победу. Пусть он и знает, что проклятая вещица находится у меня, но он даже не подозревает, с каким облегчением я признался ему в этом. Он полагает, что победил меня, но ему невдомек, что не только у меня, но и у него нет будущего. Я имею в виду политическое будущее. Сознание этого дает мне силы, и я ловлю себя на том, что и дальше собираюсь ломать комедию, сопротивляться его натиску и даже переходить в контратаку. Вот только, спрашивается, ради чего все это?
Маклеод перевел дыхание и продолжил:
— Есть одна причина, по которой я не могу позволить себе роскошь сдаться прямо сейчас. Ирония судьбы заключается в том, что я, человек, который женился не совсем, прямо скажем, по доброй воле, а скорее по расчету — личному расчету, не связанному со шкурными материальными интересами, — вдруг обнаружил в себе страсть. Страсть не к этой женщине как таковой, а страсть к неведомому мне доселе чувству нежности и, быть может, даже любви. Не поверите, Ловетт, в отношениях с Гиневрой я веду себя в последнее время как влюбленный сопляк, который вот-вот наломает таких дров в отношениях с близким ему человеком, что, того и гляди, потеряет возлюбленную навсегда. Понимаете, Ловетт, я совсем запутался, и при мысли о возможной совместной жизни с Гиневрой в будущем — если, конечно, оно у меня есть, это будущее, — я лишь теряюсь, не представляя себя, чем и как я смогу заполнить такую жизнь. Если мы расстанемся, если она уйдет от меня, придется признать еще одно поражение в бесконечной череде моих неудач. Но дело даже не в этом. Я просто хочу понять, что нам с Гиневрой может быть нужно друг от друга. Что мы с ней построили за прошедшие годы, что рискуем потерять и что, в конце концов, все еще удерживает нас рядом друг с другом. Вот почему, — тут он подошел ко мне и схватил обеими руками за запястье, — я прошу, нет, я умоляю вас завтра, ну или, может быть, послезавтра, в общем, в ближайшие дни спуститься со мной туда, в нашу квартиру, и послушать, как мы с Гиневрой будем говорить. Постарайтесь понять, а если не понять, то хотя бы почувствовать, есть ли у нас с этой женщиной что-то общее, не растеряли ли мы с нею все то, что нас объединяло в ходе той гонки, в которую она оказалась втянута против своего желания, повинуясь лишь моей воле. Как бы я хотел понять, осталось ли в Гиневре что-то кроме желания ненавидеть меня и весь мир, а во мне — хотя бы что-то, хотя бы тяга к ненависти, или же в семейной жизни я уже окончательно превратился в пустое место.
— Подождите, но как я могу судить… — попытался возразить я.
— Действительно, как? — Маклеод отпустил мои руки и схватился за голову. — Но я не хочу, не могу
оставить все как есть. Я не хочу сдаваться. Поймите вы, Ловетт, я просто не имею права признать без боя еще одно поражение. Нет, возражения с вашей стороны не принимаются, — уныло пошутил он. — Вы пойдете со мной, потому что лучшего стороннего наблюдателя нам с Гиневрой не найти. На этом считаю наш разговор оконченным. Вот только… Что же мне теперь делать?
В первый раз за час с лишним он остановился, оглядел комнату и рухнул на стул как подкошенный. Он смотрел на меня так, словно рассчитывал на чудо — на то, что я найду способ дать ему спасительную подсказку, что именно я в силу своей молодости, неопытности и непонимания многого в этом мире смогу дать ему надежду хотя бы на какое-то облегчение его участи, участи человека, захлебнувшегося в нахлынувшей на него волне отчаяния.