Счет небольшой, три-два в пользу команды Вадима, а Роса все нет. Ждут ли они его? И да, и нет. Наверно, при нем игра пошла бы живее, все-таки звезда, мастер, авторитет, а ударить в грязь лицом никому перед маэстро не хочется. Каждому хочется заслужить одобрительный взгляд или даже кивок.
Мяч перелетает от одного игрока к другому, от команды к команде, нередко он летит далеко за пределы поля, и приходится бежать за ним. Вадим чувствует все большую усталость, хотя поначалу радовался легкости в теле, нетерпеливому зуду в ногах и ласковому ветерку, так приятно обдувающему лицо, – забытое юное ощущение. Ему уже пару раз сильно въехали по ногам, он чуть прихрамывает, но все равно старается изо всех сил.
Они выигрывают, и один гол на его счету, что тоже приятно. Еще его греет, что пару раз удалось изящно обвести Виктора (видел бы Рос!), пройти сквозь эту стену, а не просто отдать пас Марку или Айдыну. И Виктору остается только провожать его взглядом, в котором можно прочесть (если хочется) не только злость (спортивную), но и вроде как уважение.
Несколько раз достается и Айдыну, и тоже от Виктора. Один раз даже очень сильно, так что он хватается за коленку и несколько минут корчится на земле от боли. Эта боль – от игры, а не от обиды. Можно сказать, незлая боль, в ней даже можно найти некую радость, некое удовлетворение. Все толпятся вокруг него, в том числе и Виктор, потом Айдын сначала садится, а еще через несколько минут встает. Виктор подает ему руку, помогает подняться, поддерживает.
Рос так и не появляется.
40
Вадим движется в темноту, медленно, очень медленно. Для этого ему даже не нужно закрывать глаза, не нужно делать никаких усилий. На нем футболка с надписью «Рос» и шорты по колено. Локти уперты в стол, подбородок покоится на сдвинутых руках, взгляд неподвижен. Перед ним полбутылки коньяка, чашечка с полуостывшим кофе, недоеденный бутерброд с сыром. Он видит холодильник, с которого всегда тщательно стирает серые отпечатки пальцев (белое должно быть белым), раскрытую дверь в коридор (она закрывается, только если в кухне чад подгоревшей еды, а так всегда открыта), светлые моющиеся обои, без всякого рисунка (в кухне должно быть светло). Но сейчас ему все равно, светло на кухне или нет. Продвижение в темноту и есть движение к свету.
Какие-то образы мелькают перед глазами: то ли он бежит за мячом, то ли Рос, то ли он гоняется с желтым сачком за бабочкой-капустницей в саду, маленький мальчик в трусиках и сандалиях на босу ногу, земля пружинит под ногами так, что он то и дело спотыкается, его будто подбрасывает, точно это земля играет им как мячиком.
А еще он, приезжая вместе с родителями на дачу, сразу бросался к широким доскам, положенным на дорожке к умывальнику, приподнимал какую-нибудь и сразу обо всем забывал. Здесь открывался другой мир. В изрытой, взрыхленной неведомой насекомой жизнью земле сновали черные с блестящей, гладкой, будто отполированной спинкой жучки, мельтешили крошечные черные муравьишки, лениво извивались коричневые жирные червяки…
При его вторжении все это сразу начинало панически ускоряться, ползти, разбегаться в разные стороны, закапываться вглубь. А он некоторое время завороженно созерцал это броуновское движение, потом осторожно хватал двумя пальцами какого-нибудь зазевавшегося жучка-древоточца, замершего в надежде, что его не заметят, и помещал в спичечный коробок или стеклянную баночку из-под майонеза «Провансаль»…
Отчего-то это насекомое существование влекло его, родители удивлялись, но не препятствовали, хотя доска потом всегда ложилась неровно и отцу приходилось ее подправлять. Думали, может, в будущем он станет биологом, зоологом или еще каким-нибудь спецом в этой области, а у него выветрилось совершенно, больше того – он стал побаиваться всех этих мелких земляных тварей, а к некоторым – тем же червякам (как и к пиявкам) – испытывал отвращение.
Утром он проснулся с отчетливым ощущением, что ночью с ним происходило что-то очень важное. Такое и раньше бывало, иногда после этого он пробуждался, и тогда сразу прояснялось, что важное было не таким уж важным. На этот раз, после некоторого усилия, вспомнилось – какое-то непомерное наслаждение испытал он этой ночью.
Оно было почти как боль, но все-таки не боль. На грани боли. На грани крика. Оно было каким-то необъятным, можно сказать, космическим, и что существенно – куда-то его уносило. Словно бы переход, верней даже рывок – может, в другое измерение.
Ощущение действительно феерическое, такого прежде он вроде никогда не испытывал. Казалось, что не выдержит его, внутри что-нибудь непременно лопнет, разорвется. И оно длилось, длилось… Это и в самом деле было как переход куда-то, улет, прорыв…
Он пытается понять, что же это все значило. И вдруг мелькает, очень отвлеченно, как бы отдельно от него: а вдруг это и называется смертью – состояние перехода, отделение души от тела, обретение ею иной ипостаси? Вдруг так и есть – гибельное наслаждение смерти, а вовсе не то муторное «у-у-у…» толстовского Ивана Ильича, которым он всех так запугал?
Смерть это или что-то другое – кто бы сказал?
Иногда Вадим вспоминает о своих снах как о прошлом, которое ему не нужно. Точно не нужно. В счастливое утро оно вдруг отваливается, как кусок омертвевшей кожи… Будущего тоже, кстати, нет, есть только настоящее. В каком-то смысле это избавление не только от прошлого, но вообще от времени, потому что настоящее – это не время, это чистое бытие, а быть в гармонии с бытием – разве не замечательно?
Единственное, что смущает: было же и там, в прожитом, во всяком случае твоем собственном, и хорошее, о чем иногда хочется вспомнить, вновь пройтись теми же тропками, увидеть те же лица… Или не так это и важно, и он готов все равно отречься, поступиться, пожертвовать – ради чего? Только ради ощущения невнятной слитности с самим собой? Вроде как и не жил вовсе, так ведь получается?
Душа начинает метаться, нужно с кем-то заговорить, посидеть, выпить, просто отразиться в чьих-то глазах. Нужно убедиться в собственной реальности, утвердиться в собственном существовании.
41
И еще он видел Оксану.
Лицо.
У нее точно счастливое лицо. В нем свет и умиротворение. Зеленоватые глаза смотрят приветливо и ласково. Когда у человека счастливое лицо, он становится похож на ребенка. Во всяком случае, появляется что-то детское.
Именно такое было у Оксаны.
Собственно, разве не об этом он мечтал, не о таком лице?
Но пришло оно к нему в сон из яви. Ему случалось видеть ее безмятежно-счастливой. В эти редкие мгновения лицо ее бывало блаженным и отрешенным – от всего, в том числе и от него. Он тут был ни при чем.
А в его сне лицо было не просто счастливым, но обращенным в своем счастье именно к Вадиму. Оно и его впускало в свое блаженство, в котором не было ничего телесного. Это было счастье дитяти, который ощущает мир вокруг себя теплым и уютным, ощущает как дом, способный защитить от любых невзгод. Больше того – где вообще нет невзгод, бед, страданий. Нет горечи. Лицо человека, еще не изгнанного из Эдема. Вадим вроде как тоже был частью этого прекрасного мира, на него тоже распространялось.