А без взрыва как объяснить, что регенерация штука чрезвычайно опасная и за ней нужен глаз да глаз?
Никак не объяснить.
И командир дивизии нервничает, всем понятно почему, и обзывает флагхима по-всякому.
И тут матрос, недоношенный эмбрион кашалота-карлика, возжелавший заделать приборку в боевой рубке,
окунает-таки руку, сжимавшую тряпку, по локоть в банку с яростно булькающей регенерацией,
и тряпка, чесотка женская, африканская, она же мужская, немедленно загорается,
а банка вылетает из рук оторопевшего матроса и летит вниз, в центральный пост,
где она бухается оземь, остается стоять вертикально и начинает пылать жутким пламенем;
а за ней слетает матрос,
который для предотвращения горения банки — ничего лучше-то нет — садится на нее сверху жопкой,
пытаясь-таки потушить, отчего у него сейчас же выгорает половина вышеназванного места к тому самому моменту, когда командующий — имя-наше-Паша — уже перещупал почти все семенники юдольные,
а главный механик, дитя убогое трехколесное, настроил своих механических уродов на службу дорогому Отечеству, а на пирсе № 7 — «Равняйсь! Смирно!» — все еще никак не взрывается та злосчастная регенерация,
вокруг которой продолжает сжиматься кольцо алчущих взрыва.
И вот все увидели, что из подводной лодки К-213, где сгорела уже половина вышеуказанной задницы, валит дым.
Командиры срываются с места, разбрасывая омертвелый эпидермис, и бегут туда,
возглавляемые командующим, только что щупавшим их семенники;
к ним присоединяются механики с задушенной инициативой,
и пожарный катер под командованием старшего лейтенанта Ковыль — знаменитого тем,
что он несусветный пьяница, мечтающий уволиться в запас,
для чего он каждый вечер с пионерским горном и барабаном закатывает концерт под окнами командующего,
за что его непременно сажают в тюрьму,
то есть в комендатуру,
но утром неизменно отпускают,
потому что пожарным катером командовать некому,
а он бегом к командующему и встречает его у подъезда рапортом,
что, мол, по вашей милости отсидел всю эту ночь в
застенке, ваше благородие, без всяческих замечаний —
и вот этот катер под командованием столь замечательной личности
начинает выписывать по акватории загадочные окружности, завывая и подлаивая, поливая все из брандспойта,
а из лодки, продолжавшей дымить,
появляется процессия, бережно ведущая под руки моряка, раздетого догола,
а ведут его в госпиталь воссоздавать искалеченные ягодицы,
а на пирсе № 7 все еще по инерции сжимается кольцо
вокруг костра,
куда все еще летит регенерация и горючие материалы,
а она не взрывается, хоть ты тресни.
И вот уже командиры и механики смешались на бегу в хрипящую и дышащую ужасом черную массу,
а впереди бежит командующий, белый, как конь командарма Чапаева,
совершенно запамятовав, что у него для передвижения имеется машина,
а навстречу им ведут морячка половинножопого, и старший лейтенант Ковыль, подбираясь к пожару и к собственной демобилизации,
поливает все это как попало, причем чем ближе к очагу возгорания, тем необъяснимо тоньше становится струя.
— Еб-т! — удалось сказать командующему на бегу.
Видимо, это был сигнал, потому что регенерация в районе пирса № 7, которую к этому времени — «Равняйсь! Смирно!»— отчаявшись, решили затушить водой, взорвалась с удивительной силой.
Ближайшим оторвало все, что только можно оторвать,
остальных разметало.
По воздуху летели: командующий с командирами, у которых только что щупали семенники юдольные,
весь этот ебаный букет механиков, настроенных на службу дорогому Отечеству, и матрос с неотреставрированной задницей.
Единственный пожарный катер естественным образом затонул вместе с лейтенантом Ковылем, не дожившим до собственной демобилизации.
Вылетели все стекла.
Потом рухнул пирс № 7.
Этруски, тетю вашу!
Не переставая ласкать взглядом будущие события, как говорил наш старпом, авторитетно заявляю: ничего с нами не может случиться и координально произойти.
И я, конечно же, имею в виду то очевидное состояние нашей боевитости, какимина эщ, выражаясь по-восточному, когда при правильном использовании человеческого организма на флоте ничего с ним не бывает и он только здоровеет на глазах ото всяких неожиданностей.
У нас в лодке давление снимали за час на сто мм ртутного столба, и то ничего ни с кем не случалось, хотя многие, сидящие в этот момент на горшке, уверяли, что дерьмо само как бы высовывается, выглядывает ненароком, всем понятно откуда, а затем через короткий промежуток времени совершенно выскакивает мелким бесом, всем известно почему.
А в каютах утверждали, что простынь в жопу засасывает, и, на мой взгляд, были совершенно не правы, потому что при снятии давления как раз с простынею-то все и должно было происходить наоборот.
По моим наблюдениям, ее из жопы как раз должно было выталкивать!
Для чего я все это говорю? Для того, чтобы лишний раз отметить: настоящих наших мамонтов хоть в лоб молотком бей, все равно не ослабеют.
У нас мичман Плахов — может, и не самый тот мамонт, о котором я только что распинался, а только волосатая детородная его часть — после автономки надрался, как раскрашенный поперечно ирокез, и, идя домой в три часа ночи, упал на дороге на спину и ручки многострадальные на груди своей сложил.
И его снегом занесло.
Запорошило.
Была роскошная метель, вот его и укрыло.
А утром комендант по той дороге шел.
И наткнулся он на странный сугроб в виде параллелепипеда с отверстием.
И через то отверстие шел пар, и шел он не то чтобы одной сплошной очень мощной струей, а такой тоненькой, дохленькой струечкой, которая сначала выходила, а потом вроде опадала и назад вяло втягивалась.
Чудеса то есть происходили у коменданта на глазах, и он наклонился к струе и зачем-то ее понюхал — нюх-нюх!
А мичман у нас был отличником БП и ПП, застрельщиком соцсоревнования и все такое прочее.
А как пахнет застрельщик, если его самого, как мы теперь видим, самым отчаянным образом застрелили и он всю ночь на дороге пролежал, — я вам даже объяснить не могу.