ЯНУАРИУС, ПЕРВОЕ ЧИСЛО, ПОНЕДЕЛЬНИК. И ПОСЛЕДУЮЩИЕ ДНИ
Глава 41
На следующее утро, в первый день нового столетия, нас разбудили лучи яркого солнца – они буквально слепили нас, а их жар проникал до самого сердца. Погода словно извинялась за ужасное ненастье минувших дней.
Целое утро Томас вел себя как-то торжественно – улыбался и держался отстраненно. За завтраком он попросил налить всем водки и важно поднял бокал:
– Я желаю произнести тост!
Мы прекратили жевать и понимающе улыбнулись, ожидая, что же он скажет.
– В этот самый день, ровно шестьдесят два года назад, родился один из величайших датских ученых.
Я подметил, как остальные растерянно переглянулись, и рассмеялся про себя. Видимо, Томас становился для меня предсказуемым, потому что сам я ничуть не удивился.
– Давайте выпьем за Нильса Стенсена, который, к сожалению, уже покинул наш мир, но успел немало совершить за отведенную ему жизнь. За Нильса Стенсена!
Мы выпили, отставили рюмки и с возросшим аппетитом вернулись к трапезе.
Немного погодя тем же утром мне велели оставаться в доме, а Томас с Альбертом запрягли в сани большого ютландского жеребца и выехали за ворота. Однако вскоре вернулись, обнаружив священника всего в двадцати локтях от ворот. По словам Томаса, закоченевшее тело пастора запорошило снегом, он лежал, открыв глаза и устремив невидящий взгляд в синее небо. В руке он сжимал нож.
В его кармане Томас нашел письмо, написанное Хансом Нильсеном Сёрбю, епископом Рибе, и адресованное Его Королевскому Величеству. Томас сказал, что само письмо интереса не представляло, но вот епископская печать его заинтересовала.
Прошло еще два дня, в лучах солнца снег подтаял, так что мы смогли двинуться дальше на запад. Мы долго и бурно прощались с хозяйской четой, Альбертом и Бигги и наконец тронулись в путь. Палач Густаф Тённесен покинул постоялый двор тем же утром, но на рассвете, когда все еще спали, и я подумал, что так оно вышло даже лучше.
В Рибе мы заехали к епископу и показали тому найденное при пасторе письмо. Конечно же, печать оказалась поддельной, – епископ подобных писем не писал, хотя пастор навещал его незадолго до Рождества. Якоб Фриш отказался от прихода в Хиндрупе и собирался переехать в Шелланд, к сестре, – рассказал епископ, с прискорбием сложив пухлые белые руки, – о да, такая печальная судьба.
Томас поинтересовался, где похоронены тела пасторской дочери и его супруги, и изъявил желание посетить их могилы. Епископ подозрительно посмотрел на профессора. Нет, где похоронены тела, он не знает, но точно не в освященной земле, потому что обе женщины умерли, наложив на себя руки.
– Но разве пастор Фриш не просил разрешения похоронить дочь и жену в освященной земле? Ведь они перенесли страшные муки и вряд ли покончили с жизнью, сохраняя трезвость рассудка.
Лицо епископа превратилось в суровую маску: да, он получал подобные прошения, но не видел причин поощрять тех, кто отвергает законы Бога или короля. Ведь король в своем обращении к служителям церкви ясно сказал: “Не хороните и не читайте заупокойную над тем, кто намеренно лишил себя жизни”.
Я заметил, как Томас поджал губы и пробормотал – достаточно громко, чтобы услышал епископ, – что и епископам не воспрещается прислушиваться к своему сердцу и думать головой. Полные щеки епископа заалели. Нас почти выставили за дверь, а епископ кричал нам вслед, что никто, НИКТО не смеет попирать ногами дар Божий, никому не дозволено отнимать жизнь – ни свою, ни чужую…
Мы стояли на улице, а крики по-прежнему не умолкали.
Позже мы зашли на постоялый двор, где жил капитан Риго, а потом – в пансионат напротив, где снимал комнаты пастор Фриш. Хозяин пансионата рассказал, что капитан подолгу не покидал своей комнаты, – туда ему подавали еду и вино. И что он вечно сидел у окошка и смотрел на улицу.
Томас покивал, после чего мы спустились в трактир и заказали лучшее вино, какое только нашлось в погребке, а хозяйская дочь подала нам горячую – с пылу с жару – куриную похлебку, и мы подняли бокалы за разгадку, которую, похоже, наконец отыскали. Судя по письму с поддельной епископской печатью, пастор собирался проникнуть во дворец, добившись королевской аудиенции, и убить короля спрятанным в Библии ножом.
– Планам безумца, – резюмировал Томас, – не суждено сбываться.
А накануне вечером Томасу Бубергу пришлось пустить в ход все свое красноречие и обходительность, чтобы задобрить ландграфа Ханса Шака из Шакенборга: тот никак не мог взять в толк, почему вдруг небольшая вьюга и какая-то снежная буря нарушили все его планы и помешали нам встретить Новый год у него в Корсбрёдрегордене.
И Томас вновь подробно рассказал о том, что произошло на постоялом дворе, – на этот раз ландграфу и его гостям. Повествование получилось таким живым, что позже тем же вечером ландграф, приняв немного на грудь, заявил, что предложит королю представить Томаса к награде за его благодетельные поступки. Но, похоже, уже на следующий день забыл о собственных намерениях. И хорошо, что о подобных глупостях никто не вспомнил. Так сказал сам Томас. Тем же вечером профессор поинтересовался у ландграфа, не слышал ли тот о Вернере фон Бергхольце. Нет, для Ханса Шака это имя оказалось незнакомым, зато один из гостей, некий барон, тут же сообщил, что о фон Бергхольце он слышал, и, по его словам, этот авантюрист довольно выгодно приторговывал землями, принадлежащими Гольштейн-Готторпскому княжеству.
Все присутствующие единодушно решили, что история это скверная и что не к лицу истинному дворянину, даже если у того туго с деньгами, продавать княжеские земли кому ни попадя.
Этим мы и ограничились: ответ был если и не ясным, то довольно очевидным.
А вот мысли об убийстве, пусть и раскрытом, постоянно тревожили меня, я никак не мог выбросить их из головы, хотя профессора они, похоже, нимало не тревожили. На протяжении последних дней я несколько раз порывался спросить его, но не знал, как задать вопрос. И сейчас, дожидаясь, когда нам принесут еду, я отважился: