Государственного языка Федерация из-за разбросанности своих территорий не завела, однако завела язык межнационального общения, русский: Хур буквально вымолил у императора право в течение девяноста девяти лет использовать его неправильным образом, то есть с помощью латиницы: ну не давались Хуру эти самые кривые буквы, и все тут. Не можешь — ладно, вот тебе девяносто девять лет форы: авось, за это время вызубришь. Валаам стал временной столицей Федерации, между Сортавалой и Валаамом ходили ежечасные катера на подводных крыльях, на которых спешили к Хуру и от Хура фиджийцы, таитяне, огнеземельцы, тасманийцы, маврикийцы, еще черт их знает кто, даже, к ужасу Франции, уроженцы острова Ре в Бискайском заливе, — словом, все, кроме корсиканцев, коим въезд был запрещен от греха подальше.
В будущую навигацию Павел обещал расширить Свирь, тогда уж и сам Хур сможет в Москву приплыть, ибо Софийская набережная против Кремля — набережная самого настоящего острова, образованного на Москва-реке Обводным каналом. Пристань государь уже приказал соорудить и водрузить над ней флаг Федерации: синее полотнище с множеством островов и секвойей посредине. Причал загородил английское посольство, но там уж и протестовать отвыкли.
Муторно было генералу. Даже не только от наплодившихся друзей России, но и от тех, кто в принципе был против Павла. Резко против императора, но заодно и против всех остальных выступил Нобелевский лауреат, писатель-скульптор Алексей Пушечников. Он издал тонкую брошюрку с полемическим заглавием «Над глупостью во лжи!» — и раздолбал, вернее, думал, что раздолбал все мыслимые общественные формации, от «рабовладельческого строя» до «абсолютной демократии», воимператорившейся нынче в России. Странно, но ни единым словом он не обидел в своем сочинении Сальварсан. А ведь числился его почетным гражданином. Уж не собрался ли хитрый древорез-камнеточец под крылышко к Святому Иакову Шапиро? Сегодня, однако, в секретной сводке новостей мелькнуло сообщение, что Императорская Академия Изящной Словестности России, бывший Союз писателей СССР, присудила Пушечникову за эту брошюру Пушкинскую премию. Генерал снова и снова колотил по рычагу, пытаясь вытащить на связь предиктора ван Леннепа. Но экран молчал, телефон безмолвствовал.
Генералу отчаянно хотелось, чтобы всего этого не было, чтобы все это оказалось сном, досужим вымыслом бульварного сочинялы. К концу фляжки он уже горячо осуждал свою ошибку, а именно реставрацию династии Бурбонов, потом спохватывался, принимался ругать грубый бурбон; водку «Романофф» он попробовал на днях, но это было просто рвотное. Нехорошие люди все эти Бурбоны, Романовы, Найплы, Безредныхи и прочие короли и императоры. Генеральский лифт плыл сквозь этажи к родимой китайской квартире: лишь там, завернувшись в халат в любимом бамбуковом кресле, он сможет подремать вместе с аистом, даже, возможно, уснуть, даже увидеть сны, где Кун-цзы и Лао-цзы вступят в рай будды Амитабы, и не будут больше рвать китайскую душу тремя великими, но взаимоисключающими учениями, и где найдется, быть может, место на цветке для мотылька, задремавшего и увидевшего во сне, что он — американский генерал!..
Однако события, приведшие к отключению связи с предиктором Герритом ван Леннепом, стали разворачиваться задолго до описанной беседы генерала с медиумом, — поэтому возвращение к истокам для повествования неизбежно. Но и без того читатель давно заметил: каждое ружье, появляющееся на стене в первом действии, в третьем неизбежно будет продано с аукциона, повиснет на другой стене, — вот и готова новая декорация.
Дело, конечно, не в ружье, дело, как всегда, в женщине. Речь идет о Луизе Гаспарини, скучавшей с длинным мундштуком в руке на сборище лондонских феминистов, всем своим видом доказывая, что и среди них есть женщины-активистки. Просто женщины. Хотя просто женщиной Луиза была только в родной Генуе, откуда уехать пришлось года четыре тому назад, ибо из-за неловкой истории она стала женщиной вовсе не просто.
Она родилась в день, когда красные русские сделали вид, что грядущий юбилей их октябрьского переворота — большое событие, которое обязаны отмечать все и во всем мире, и запустили первый искусственный спутник. К счастью, родители ее отнюдь не были коммунистами, про отца, сволочь эдакую, она толком ничего не знала, а мать принадлежала к знаменитому клану смотрителей, ну, если угодно, то уборщиков, но ведь и гидов тоже, прославленного кладбища Кампо Санто. Луизу воспитывали в огромной семье прабабушки, той самой, к которой в гости однажды приехал знаменитый армянский певец и спел ей, прабабушке, специально для нее по-французски написанную песню «Ла мама». Прабабушка на Кампо Санто давно не выходила, но полдюжины ее дочек, не говоря о сыновьях, у которых тоже семьи были дай Бог каждому доброму католику, берегли покой пожилой дамы. Луиза получила имя прабабушки, по одному по этому замарашкой в доме не считалась.
Ей простили даже то, что работать она не захотела нигде, кроме как за стойкой бара: бар был в двух шагах от Кампо Санто. На мужчин она смотрела как любая нормальная генуэзка: все сволочи, но свои лучше чужих. Луиза не любила почти всех иностранцев, почти всех южных итальянцев, северных тоже не особенно, генуэзцев считала получше, однако многих все-таки не любила. Замуж в двадцать один — или поздно, или рано, это ей мать давно внушила. И поэтому, когда прямо в баре совершенно ей не знакомый, с противными тонкими усиками и мерзким южным выговором мужчина, выпив всего-то ничего, вгрызся в Луизу глазками, а потом, без паузы, сделал предложение руки и сердца, она только ухмыльнулась. Знаем мы эти предложения. Нашел что предлагать.
Южанин нехорошо сверкнул зрачками, и бутылка джина в руке Луизы превратилась в огромный букет белых лилий. Луиза равнодушно отложила лилии на край стойки, взяла другую бутылку и обслужила пожилую пару. Американцы, кажется, никаких лилий не заметили, и не удивительно: пили они по восьмому разу. Южанин щелкнул пальцами, и Луиза оказалась в подвенечном платье. Американцам опять-таки было наплевать, а Луиза рассердилась: в такой униформе стоять за стойкой немыслимо. Луиза убежала переодеться. Несколько лет назад побывали в моде бабушкины ночные рубашки, потом — медицинские халаты. Но подвенечное платье? В баре?
Не успела Луиза появиться у стойки в чем-то другом, как южанин снова щелкнул пальцами. На этот раз на девушке не оказалось вообще ничего. Ну, этим кого удивишь, в баре особенно. Луиза бросила фокуснику: «Шутка на три миллиона» — имея в виду три миллиона сильно девальвированных итальянских лир, на которые он ее нагрел, воруя одежду. Южанин хищно ухмыльнулся и прямо из рукава вытряхнул десятка два золотых монет очень старинного вида. Луиза смахнула их в кассу, подала пожилой паре две порции и задрапировалась в занавеску.
Южанин впадал в ярость. Он швырял на стойку горсти перстней и браслетов с разноцветными стекляшками, — Луиза настоящих драгоценностей тогда еще не отличала, — но фантазии проявлял мало. Вывел он из себя Луизу только тогда, когда очередная бутылка джина в ее руках превратилась в огромный флакон «Мадам Роша» — а в это время Луиза наливала американцам одиннадцатые порции! Луиза в сердцах грохнула бутыль об лоб наглого приставалы, рассадила ему бровь, хотя и не слишком. Гость в ярости ударил левым кулаком в правую ладонь — и все стало, как было. «Ты меня еще вспомнишь, вспомнишь, вспомнишь!» — выкликнул гость с противным акцентом — и вылетел из бара. Луиза и вообще забыла бы об этом случае, но под утро, когда бар закрывался, хозяин привычно погладил ее по запястью. Тут же Луизу как током ударило: где-то под трусиками ее обхватило ледяное железо. Она мигом побежала в туалет, осмотрела себя и увидела, что прямо под трусики на нее надето какое-то диковинное приспособление, наподобие тех же трусиков, но стальное, кованое, с прорезями в нужных местах, увы, очень маленькими. Красивая оказалась штука, но, вот беда, не расстегивалась. На Луизе был наглухо запаян пояс невинности.