в светлом кругу потукивает молоточком. Глаза устали. Поесть бы да опять за работу…
– А что, Пелька, давай обедать?
– А ты с фонарем-то своим обед промыслил? Ничего нету… – сурово сдвинуты брови.
– Эх, как же это… Мне бы поесть да за работу…
– Что ж мне: пойти моего оленя убить? Да я лучше тебя убью… Кто там?
В розовой шляпке Кортомиха: пустая, запалая, вынуто нутро, синие губы – от холода, должно быть.
Подошла к Пельке близко. Вобрала, всосала всю ее пустыми глазами: всю ее – легкую, тонкую, точеную, сверкучую. Если б глаза убивали…
Крепко зажала синюю улыбку:
– Беда просто… Муж заболел, одной никак не управиться – подать там, принять… Бывало, Матрена поможет. Может, ты бы пошла, а? Уж он так просил – так просил…
Марей положил молоточек, прислушался. Пелька обернулась на Марея через плечо – вдруг вспыхнула, раздвинулись брови. И Бог знает почему – сияет, сияет глазами Кортомихе:
– Некогда мне… Я бы рада – да некогда! «Не пошла! Не пойдет!» – Улыбка у Кортомихи зарозовела, розовая ушла Кортомиха.
– Ты, Пелька, у меня смотри! Ты еще Кортому не знаешь, и правда когда не вздумай пойти этак… А то ведь и я добёр-добёр, а и убить могу… – в шутку нахмурился Марей.
Пелька ходила по избе веселая, напевая изменчатую, переливчатую лопскую песенку. Сняла со стены ружье, на минутку замолкла: или не надо – или повесить ружье на место?
Нет. Пошла с ружьем:
– Там я следы видала, может – и промыслю что…
Развивается, свивается, колышется синий сполох. В синей пещере на дне чуть виден тонконогий рыжий олень. Шею ему обхватили горячие руки, горячие губы целуют, целуют – кругом всю заиндевевшую морду.
И Бог весть, как это случилось – должно быть, курок зацепился за рукав, – ружье нечаянно выстрелило прямо в оленя, олень упал.
Марей выскочил под сарай – уж и дергаться перестал олень. Ну, что ты будешь делать – стрясется же этакое!
Вечером пляшет огонь в печи, на сковороде свиристит кусок оленины.
– Давай, Марей, запремся – и чтоб никто, ни один человек…
– Ой, и верно, запереться! А то правда мешают – беда. А уж мне немного осталось. Ты знаешь: уж скоро… Да погоди, погоди же – куда ж ты?
В черном небе – все шире заря малиновой лентой. На дне синих ледяных пещер – алые огни, торопливая работа идет на дне – куют солнце. Розовеет снег, уходит вглубь мертвая синева, может быть, немного еще – и улыбнутся розовые губы, медленно поднимутся ресницы – и засияет лето…
Нет, не будет лета. Пелькины губы крепко сжаты, брови сурово столкнулись.
– Марей! Может, и ты пойдешь? Или, может, хочешь – я останусь? Ну, хочешь, не пойду?
Кортома вернулся из Норвегии, у Кортомы – вечеринка, как и всякий год.
– Нет уж, одна иди. Уж я лучше поработаю…
Пелька долго сидит на лавке – той самой, – руки в коленях. Долго ходит по избе. Один раз что-то хрустнуло – может быть, впрочем, это хворостинка попала под ноги. Сняла платье с гвоздя, стала одеваться.
Было это – то самое зеленое платье. Кортома не забыл – привез. Вчера утром пришел со свертком Иван Скитский, сверток перевязан зеленой лентой.
– Это тебе от хозяина. Беспременно чтоб на вечеринку приходила. А насчет платья сказал: твоя воля. Хочешь – наденешь, не хочешь – нет, это уже ты сама…
А из норки – из плечей – голова так и выныривает, глаза так и скачут – как неключимая сила, и поглаживает сверток ласковенько, и погладил бы Иван Скитский Пельку, погладил бы Марея: весело!
Пелька – в зеленом платье. В рыжих перепутанных волосах – сухой зеленый венок. Губы – сухие, сжаты так – еще немножко, и кровь брызнет; и все-таки губы дрожат.
– Марей!
– Что? Ага, оделась? Ой и красива же ты, Пелька! Ну, ты чего же?
– Нет, я так. Так я иду.
– Эх, жалко, работа… Кабы не работа – я бы тоже – пожалуй… Да надо кончать, вот.
– Да, надо кончать.
У Кортомы вечеринка, как и всякий год. Хозяйка – нарядная, в розовом платье, в улыбке. Хозяин – в праздничном обряде: новые сапоги высокие – выше колен, синий вязаный тельник – и сверху фрак.
Хозяин нетерпеливо вытаскивает часы из заднего кармана фрака: на часы – на дверь – опять на часы.
– Да ты все ли ей сказал, как велел я? – сердито шепчет на ухо приказчику Ивану Скитскому.
– Да, Господи, – да неуж я?..
И наконец: через дверь – морозное облако пара, и в белом облаке – зеленое платье.
Засияла широкоскулая медь, чавкнула, сплюснула мир: мой!
– Мое? Зеленое? Да умница же ты какая! Я ведь знал: ты умница, – только так ведь… Ох, хитрая!
И пусть он ведет обнявши, и пусть все видят – пусть…
– Ну что же, гостёчки, за стол? Все теперь в сборе?
На столе – свежина, калитки с пшеном, овыдники, заспенники, пироженники, белые головки, зеленые, красные. Хозяин засучил рукава фрака, чтоб ловчее было, налил и произнес тост – согласно западноевропейским народам:
– Ну, ребята, за вас и за все ваше отродье!
И заработали гамкалы. Дым от трубок, морозный пар от неплотно припертой двери. В тумане – одни рты: чавкают, уминают; похрустывают на зубах кости. Рядом с хозяином, по правую руку, – Пелька. Напротив, через стол, хозяйка – весело улыбается, не сводит глаз с зеленого платья, громадными глазами вбирает, всасывает всю ее: рыжие волосы, крепко сцепленные брови, стиснутые губы.
– Нет, материя-то какова – материю я тебе выбрал: чистый шелк! – Кортома поглаживает зеленую материю тут, там.
– Еще вина мне, еще лей!
– Ты умница, я знал – ты умница, больше так ведь…
Краснеют лица, подымается снизу темная земляная кровь. Подмигивают Пельке, подмигивают хозяину: ну и ходок! Женкам мешают пуговицы – расстегивают одну, другую, третью. По двое выходят освежаться за дверь.
– Ну что же, гостёчки, набузгались, а? Ну – плясать! Живо!
Пропал стол, стулья. Пустая середина. Из норки выскочил Иван Скитский – бубен в руках:
– Тим-та-а-ам! Тим-та-а-ам!
– И-эх! – вдруг выхватила бубен рыжая и пошла кругом. Глаза закрыла: белое бессонное солнце – белая ночь на лугу – белые дымные столбы от костров…
– И-ах! – еще отчаянней – до смерти закружиться, выкружить все из себя: ничего не было…
Грохают грубые сапоги об пол, по ветру бороды, фалды фрака… эх, гони – сто верст в час!
– А ты что же? – на лету крикнул Кортома