солдаты друг в друга стреляют, а другое — когда они возьмут на мушку тех, кто заставляет убивать друг друга...
— А мне все равно, куда ружья стреляют, — лишь бы стреляли. Я не верю тем, кто проповедует вечный мир — они хотят обмануть меня, объехать на кривой. Ружья должны стрелять!..
После этого спора Рамодин с нескрываемым презрением говорил мне:
— Я думал, он и в самом деле серьезный противник, как-никак студент, юрист. А он... пустое место. Прав ты, не стоит на него тратить слов. Так, бесструнная балалайка какая-то...
С того дня Рамодин перестал спорить с Темлянкиным. Но тот продолжал его навещать по-прежнему, пока они не поссорились всерьез из-за того, что Темлянкин ударил солдата — тот не успел отдать ему честь. Однако недели через две Темлянкин опять явился как ни в чем не бывало к Рамодину и снова стал наведываться к нему на квартиру. Причиной этого была, конечно, Наташа, которая больше симпатизировала постояльцу, чем надоедливому Темлянкину. Но Рамодин не замечал ласковых и дружелюбных взглядов девушки. Он думал о Даше, которая после смерти брата опять пыталась было взяться за учение и с этой целью снова поселилась в Москве.
Чем больше мы присматривались к окружающей нас действительности, тем больше замечали, каким страшным и, казалось, непоправимым несчастьем вошла война в душу народа.
Один раз, присутствуя при встрече солдата с женой, крестьянкой, Рамодин услыхал от нее как будто обыкновенную фразу, но он поразился ее меткости и глубине сокровенной мысли. Женщина удивлялась, как изменился ее муж, стал совсем непохож на себя.
— Что ж, похудел, что ли, или поправился? — спрашивает тот.
— Да нет, совсем другой какой-то, — и добавила, горько улыбнувшись: — Она, шинель-то солдатская, скрадает человека.
И вот эта мысль не дает Рамодину покоя: «скрадает» война человека! Это удручало Рамодина. Ему казалось, что сам народ говорит устами забитой страхом божьим и начальническими окриками крестьянки, что нет уж больше человека на земле и нет больше ничего доброго, живого, что рождалось бы от него. Все прекрасное пропадает от войны.
— А до войны оно не пропадало? — спрашивал я своего друга. И сам же отвечал: — И до войны добрые и умные люди пропадали, и сейчас пропадают. Дядя Миша и его друзья за что голову сложили? В тысяча девятьсот пятом году за что рабочих и крестьян вешали и расстреливали?
Рамодин встал со стула, поглаживая левой рукой макушку головы, и, недовольно хмурясь, сказал:
— Эх, пожалуй, не туда я заехал, друг Микола. Не туда! Ну да ладно, это дело я теперь быстро поправлю. Только знаешь, я прошу тебя, ты мне, пожалуйста, спуску не давай...
Этот короткий разговор взаимно укрепил нашу веру друг в друга, веру в нашу правоту. И я тогда подумал: вот я в тяжелую минуту помог ему найти в себе человека, помог не верить тому, будто война в состоянии уничтожить все разумное и доброе на земле. И он, друг мой, благодарит меня за это... А кто мне поможет, если я оступлюсь на этом трудном пути? И я говорил Рамодину:
— Ты мне тоже спуску не давай!
— Тебе? Совесть тебе не даст спуску да Георгий Петрович с его товарищами, — отвечал он.
О Георгии Петровиче я не имел в то время никаких известий. И очень горевал об этом. Я так привык к тому, чтобы время от времени слышать его дружеский ободряющий голос. А когда я его не слышал, мне было не по себе. Маша писала в то время, но только о себе. Работает на старом месте, и ей страшно тоскливо там, в горах. Ее опять тянет в родные места, хорошо бы снова поскорее встретиться и никогда уж больше не расставаться.
Как потом мне рассказывал Рамодин, его хозяйка Любовь Георгиевна праздновала день рождения своей дочери. За стеной гремит посуда, разговаривают гости — подруги и знакомые. Рамодин получил приглашение на вечерний чай и не знал, идти ему или остаться. Шум мешает ему сосредоточиться над книгой. Придется идти.
— Милости просим, Михаил Григорьевич, — говорит ему Любовь Георгиевна, — знакомьтесь!
Среди гостей есть и студенты и курсистки. Рамодин заговорил с именинницей о Москве, о курсах, о землячествах.
— У вас, наверное, и кружки среди молодежи есть? — спрашивает Рамодин.
— Какие кружки?
— Ну, такие, как кружок Станкевича, литературный, политический...
— Нет, мы политикой не занимаемся, — ответил один из гостей, студент с неприятным лицом. Одна бровь у него скакнула ухарски вверх, — вот, мол, я какая разудалая, а другая грозно и солидно нахмурилась, как бы говоря: «Знаю я вас!»
Мало-помалу неловкость первого знакомства сгладилась. Играли в пословицы, пели украинские песни. Бойкая белобрысая девица, оказавшаяся тоже курсисткой, стала весело и, как ей казалось самой, очень остроумно рассказывать о Москве, какие там продовольственные затруднения и как этим обстоятельством почему-то недоволен народ. Она даже спела по этому случаю песенку:
Пойду ль в булочную Филиппова — хвост!
Зайду ль в столовую напротив — хвост!
А черный, как грек, студент, ухаживающий за веселой курсисткой, стал рассказывать анекдоты про Распутина, который захватил всю власть при дворе и командует министрами и синодом. Распутин устроил царице чудотворную икону с колокольчиком. Когда нужно получить ответ от бога, колокольчик звонит.
— Послушайте, Михаил Григорьевич, — говорил Рамодину студент с неприятным лицом, — вот вы крестьянский сын, дитя народа, представьте себе, что вы сегодня или завтра получите приказ ехать с солдатами на усмирение. Станете вы стрелять в народ?
— Вы сказали, что политикой не занимаетесь, — ответил Рамодин, недоверчиво посматривая на спрашивающего.
Вернувшись к себе, Рамодин разделся и лег в постель. Только лишь закрыл глаза, как перед ним возник образ Наташи, веселой радостной именинницы.
Почему это она так занимает его воображение? Конечно, Наташа девушка неплохая, миловидная, умная. Но... Он повернулся на другой бок и старался не думать о Наташе. Только этого не доставало, чтобы он влюбился. Какой вздор! Тут он вспомнил о Даше и глубоко вздохнул. Счастлив он тогда был, полон чистой, безмятежной любви к этой девушке. Он всегда вспоминал о первой встрече с Дашей, как о