держать его в тюрьме, относятся бережно к людям, арестуемым и обыскиваемым... помня, что лишенный свободы не может защищаться и что он в нашей власти».
Дзержинский писал это в разгар борьбы — весной восемнадцатого года. Призывал к снисхождению. И вот — Ливны. Враги использовали террор как оружие против революции. Не кажется ли в такой ситуации, думал Дзержинский, что председатель Комиссии по борьбе с контрреволюцией смахивает на Дон Кихота, проповедуя в такое время снисхождение?.. Инструкцию выполняла и Праня Путилова. А Праню схватили и растерзали...
Есть над чем задуматься! Не лучше ли говорить с врагами на их собственном языке? И все же — нет, нет и нет! Он, Дзержинский, и сейчас подписал бы свою инструкцию. Чистота в революционных действиях нужна для самой революции. Конечно, прежде всего это касается чекистов. Чекист обязан иметь горячее сердце и холодный рассудок. Низменные инстинкты вызвать куда проще, чем воспитать благородство. Революция обязана превосходить контрреволюцию, и прежде всего высокими моральными качествами людей, ставших у власти.
Так размышлял Дзержинский. Казалось бы, в рассуждениях председателя Чрезвычайной Комиссии все было логично и ясно. Но ход борьбы вносил свои поправки... И тем не менее Феликс Дзержинский был по-прежнему глубоко уверен в своей правоте.
Пройдет еще несколько лет, и бессменный председатель ЧК вновь повторит свой призыв. На пятилетием юбилее Чрезвычайной Комиссии Дзержинский взволнованно скажет своим товарищам:
— Если кто из вас очерствел, чье сердце уже не может чутко и внимательно относиться к терпящим заключение, то уходите из этого учреждения. Тут больше, чем где бы то ни было, надо иметь доброе и чуткое к страданиям других сердце...
Мятеж в Ливнах удалось подавить, это стоило крови. Но если бы то был единственный в стране мятеж!.. А ярославская авантюра! Она длилась почти три недели. Теперь ясно: мятеж был связан с происками международной реакции. Ярославль — Лондон. Да и не только Лондон. Берлин тоже приложил руку к восстанию. Дзержинский вспомнил: после убийства Мирбаха немцы потребовали ввести в Москву батальон своих войск для охраны посольства. Кому же не было ясно, что это означало бы начало германской оккупации! Ленин отверг немецкие требования.
Была еще измена левого эсера Муравьева — командовавшего войсками, действовавшими против чехословаков. Она совпала с левоэсеровским мятежом в Москве.
Муравьев надеялся повернуть войска фронтом против столицы, открыть дорогу чехословацкому корпусу. А на севере — в Архангельске, в Мурманске — высадились английские, американские, французские войска...
Шел тысяча девятьсот восемнадцатый год. Контрреволюция внутренняя смыкалась с международной. Сторонников Советской власти убивали из-за угла. Республику душили голодом. Россия, и без того голодавшая, жила теперь на восьмушке хлеба в день, а спекулянты на черном рынке бессовестно торговали всем, чем угодно. Чекисты раскрыли шайку спекулянтов из «Российского союза торговли и промышленности». Обнаружилось, что «Союз торговли» отправил на черный рынок больше десяти миллионов пудов пшеничной муки, семьсот тысяч пудов чая, горы консервов... Если учесть сократившееся население столицы, то из этих запасов на каждого москвича пришлось бы по десятку пудов хлеба. В Москве вообще не возник бы голод. А сколько было таких шаек?! Ущерб республике они нанесли громадный.
Но все же самой тяжелой утратой тех дней была потеря золотого запаса России. Опасаясь за судьбу золота, хранившегося в государственных кладовых, правительство отправило его в тыл, в Казань. А Казань — с помощью чехословацкого корпуса — захватили белые войска. Около десяти тысяч пудов золота оказалось в руках Колчака. Десять тысяч пудов золота!
А в Ярославле орудовали не только Савинков или монархист Перхуров. Дело не обошлось без участия германской военщины.
По сговору с тем же Рицлером, генерал Перхуров использовал хитрый ход. Когда стало ясно, что мятеж провалился, Перхуров объявил, что «сдается» па милость... германской комиссии по учету военнопленных. Такие комиссии существовали по Брестскому договору, но им следовало заниматься только своими военнопленными, оставшимися в России. А в Ярославле германская миссия вдруг опубликовала воззвание и адресовала его жителям города. Походило это больше на дипломатическую ноту, которая исходит из германского посольства. В обращении было написано:
«Допущенная па основании Брестского договора правительством РСФСР и уполномоченная тем же правительством германская комиссия № 4 в Ярославле имеет честь оповестить о следующем:
Штаб Ярославского отряда Северной Добровольческой армии находится в состоянии войны с Германией с 6 июля текущего года.
Так как военные операции не привели к желаемым результатам, Ярославский отряд Северной Добровольческой армии предложил 21 августа 1918 года сдаться Германии и сдать ей свое оружие.
Германия полностью приняла это предложение и всех сдавшихся военнопленных, принимая на себя их охрану, направляет в Москву, в распоряжение германского посольства.
Да займутся обыватели многострадального города вновь своими делами и заживут с полной надеждой на лучшее будущее.
Председатель германской комиссии № 4 лейтенант Балк».
В распоряжении германской комиссии по учету военнопленных не было никаких вооруженных сил, поэтому охрану сдавшихся мятежников поручили... самим мятежникам.
Доктор Рицлер, исполнявший обязанности германского посла в Москве, полагал, что Советское правительство не осмелится после убийства Мирбаха вступить в новый конфликт с Германией. Но части Красной Армии, закончив ликвидацию эсеровского мятежа в Ярославле, разоружили «охрану» и арестовали штаб генерала Перхурова. Сам генерал бежал из Ярославля: уплыл на пароходике вверх по реке.
Председателю Чрезвычайной Комиссии временами казалось, что республике приходится сражаться с многоголовым драконом, как в старой сказке: отсечешь одну голову — вырастает другая...
Преодолевая усталость, Дзержинский откинулся в кресле и принялся растирать ладонями виски.
Он услышал легкий стук в дверь, и в комнату вошел Эдуард Берзин, которому была поручена охрана Кремля. Рослый и статный латгалец, с густой, тщательно подстриженной бородкой, одетый в военную, ладно сшитую форму, в руке держал холщовую, плотно набитую чем-то сумку.
— Вот еще один взнос в доход республики, — поздоровавшись, сказал Берзин и, приподняв сумку, опустил ее на пол. Из сумки вывалились пачки ассигнаций. — Получил миллион двести тысяч. За Локкартом еще миллиона три... Боюсь, что не удастся получить все. Пора заканчивать дело.
— По-моему, тоже. Спасибо вам, товарищ Берзин. Вы умело выполнили свою роль. А как вам кажется, Локкарт ничего не заподозрил?
— Трудно сказать. Как будто нет. Доверяет! И мне, и Шмидхену с Бредисом. И все же не надо больше испытывать судьбу.
— Так, вероятно, и поступим, — согласился Дзержинский.
Операция, о которой шел разговор, была задумана еще несколько месяцев назад, вскоре после переезда правительства в Москву. Эдуард Берзин тогда об этом не знал и не имел никакого отношения к Чрезвычайной Комиссии.