Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 109
жить». Однако именно этим он сейчас и занимается: поучает Буркина и Алехина (и нас), как жить. Его высоконравственное негодование словно бы тронуто налетом эмоционального большевизма: не смей быть счастлив, ибо вижу я в том порок. Или: будь счастлив в той мере, в какой я считаю для тебя здоровым.
Он распаляется (на друга своего Буркина глядит «сердито»), натужно и не вполне логично перескакивает к мысли о тщете любых ожиданий («Во имя чего ждать?»), а следом некоторая запинка на местоимении «вы» в конце стр. 9: «Вы ссылаетесь на естественный порядок вещей». Иван Иваныч возражает не Буркину и не Алехину, а какому-то воображаемому критику у себя в голове.
Не на прозревшего нравственного мыслителя, тронутого сокровенностью вечера и делящегося тяжко добытым видением с дорогими друзьями, похож Иван Иваныч – он выражается как (еще и) раздраженный старик: ему все надоело, он спускает пар, не отдавая себе отчета в том, что своей публике (которой некуда деваться) он скучен.
В той мере, в какой мы все еще осмысляем этот зоб – отступление, нам уже, возможно, понятно, что отступление это необходимо; оно позволило написать сцену купания, которая, в свою очередь, создала эти наши трудности в понимании Ивана Иваныча.
Однако сцена купания – не единственный довод в пользу этого отклонения.
Благодаря ей мы знакомимся с горничной Пелагеей и помещиком Алехиным.
Когда б ни появлялась Пелагея в рассказе, ее показывают нам через одну и ту же узкую призму с акцентом на внешность (Пелагея «красивая», «деликатная», «мягкая», «красивая», «бесшумно ступает по ковру», при этом «мягко улыбаясь», опять «красивая» и еще раз «красивая»); ее задача в рассказе – являть собою неопровержимую красоту. Или: служить олицетворением бессмысленной приятности. Отклик Ивана Иваныча и Буркина на нее подтверждает, что никто не неуязвим перед ошеломительной красотой; лишь завидев ее, они оживляются. Пелагея – человеческий эквивалент того освежающего плеса. Она неожиданно пригожа – в таком-то хозяйстве, красивее, чем мы ожидали, красивее, чем ей самой нужно. Она, короче говоря, источник даровой радости, напоминание, что красота – неизбежная, сущностная часть жизни; она все проявляется и проявляется, а мы продолжаем откликаться на нее, какими бы ни были наши умозрительные взгляды, а если когда-нибудь прекратим на нее откликаться, сделаемся скорее трупами, нежели людьми.
Тот миг, когда Иван Иваныч и Буркин замирают при виде красавицы Пелагеи, на мой взгляд, лучшее доказательство красоты персонажа во всей мировой литературе. («Ивана Иваныча и Буркина встретила в доме горничная, молодая женщина, такая красивая, что они оба разом остановились и поглядели друг на друга».) Чехов ничего нам о ней не рассказывает (ни о длине волос, ни о росте; ничего о ее теле, или аромате, или о цвете глаз, или о форме носа), и все же то, что она ошарашивает двух предположительно воспитанных старперов чуть ли не до неприличия, позволяет мне мысленно увидеть ее – или создать ее.
«Да, счастье бывает самовлюбленным, а наша погоня за ним способна угнетать окружающих, – словно бы говорит Пелагея, – но вместе с тем никто из нас не в силах прожить и мига без радости, красоты и удовольствия, как доказывает нам, господа, вот этот ваш отклик на то, как я выгляжу». Благодаря ей мы самим нутром своим ощущаем, до чего безрадостно, занудно и холодно это – отказывать красоте в существовании или заявлять, что счастья лучше избегать.
Ее присутствием рассказ, пусть и искренне, задается вопросом, нравственно оправданно ли счастье, предупреждает нас: «В походе за нравственной чистотой остерегайтесь пренебрегать существующими положительными переживаниями».
Иван Иваныч и Буркин реагируют на Пелагею столь непроизвольно вроде бы для того, чтобы остаться вне всякой критики: так ахают при запуске фейерверков. Что за человек станет подавлять такой вздох?
Способны ли мы прожить без счастья?
Хотим ли?
Но у Пелагеи есть и вторая задача, посложнее: брать на себя всю черновую работу. Горничная уходит в дом за полотенцами и мылом, а затем, пока мужчины моются, выкладывает им халаты и «легкую обувь», спешит в дом, заваривает чай, ставит его на поднос вместе с вареньем, выносит в гостиную, вновь исчезает, чтобы, по-видимому, приготовить постели в гостевой комнате, и так далее. Ее присутствие поддерживает тезис Ивана Иваныча о том, что «счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно». Почему должна она трудиться так тяжко, чтобы обеспечить этим мужчинам уют и они могли бы рассиживать и рассуждать о том, в какой мере допустимо стремление к счастью?
А что же Алехин? Он вроде как удалился от мира, удовольствий не ищет. И вместе с тем он счастлив – или же счастлив в достаточной мере. Есть в нем тихая цельность, он своего рода антипод Ивана Иваныча: чувствителен к имеющимся удовольствиям (вечер с друзьями за разговорами), не имеет нужды проповедовать или философствовать. Он и в некотором роде антипод Николая Иваныча: деревенскими трудами он занимается, как нам кажется, по «правильным» причинам (не ради того, чтобы удовлетворить мелочное крыжовенное устремление или чтоб им восхищались его крестьяне, а чтобы заниматься в этом мире честным трудом). В отличие от Николая Иваныча, с крестьянами общается не свысока – он с ними вместе работает. Почтенное счастье возможно, сообщает нам фигура Алехина, если спокойно посвятить себя делу, – не блаженство, а просто тихое удовлетворение.
Вместе с тем его жизнь… печальна. В ней есть что-то трагическое и безропотное. Алехин грязен, и, раз живет он в нижнем этаже, где положено обитать слугам, что-то в нем, видимо, захлопнулось, из-за отказа от любых амбиций отчасти утрачена его жизненная сила. Алехин – тот, в кого превращается человек, отказавшийся от счастья: он потерян, неряшлив и живет так или иначе ниже своего потенциала.
Вот что еще появляется благодаря этому отступлению: брюзгливый отклик Буркина на заплыв Ивана Иваныча.
Буркин выступает в «Крыжовнике» эдаким безрадостным, настаивающим на невозмутимости судией, он натягивает поводья, когда Иван Иваныч слишком уж горячится. Помимо того что он вызывает Ивана Иваныча из воды, он же прерывает его увлеченный рассказ о барышнике, которому ногу отрезало («Это вы уж из другой оперы»), и завершает вечерние посиделки до срока («Однако пора спать»), тогда как Иван Иваныч с Алехиным рады были б еще поболтать.
Кайфоломов не любит никто. Вместе с тем кайф Ивана Иваныча слегка обломать не повредит. Он вынуждает Буркина и Алехина ждать на берегу, а сам купается слишком долго, занимает весь вечер своей лекцией, которую никому неохота слушать, и при этом не замечает, что всем скучно, а та зловонная трубка – (эгоистичный) остаток другого нарциссического баловства: он привольно курит, даже понося удовольствие и счастье.
Впрочем, Буркин (тоже своего рода) зануда. Мы улавливаем, как он сопротивляется истинной сути произносимого Иваном Иванычем: счастье угнетает окружающих. Именно Буркины этого мира (невозмутимые, лишенные воображения реакционеры, те, кто купается в строго отведенное для этого время и получает удовольствие от купания в строго положенном объеме) движут машину зла. Спать Буркину в ту ночь не дает горькая истина, а она, как та зловонная трубка, не всегда приятна. Буркины этого мира предпочитают, чтобы правда им льстила и была удобоварима, чтобы спалось с нею крепко. Вонючая трубка – штука иногда необходимая, иначе никак не привлечь их внимания: чтобы заявить о трудных истинах, необходим какой-нибудь побочный продукт
Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 109