– Оставайся у себя в комнате, – сурово приказывал я ему.
– Надо вернуться к себе в комнату, – мягко уговаривал я его в темноте нашей спальни, когда во мне неожиданно открывались новые запасы доброты и жалости (в сущности, просто умолял его оставить нас одних). – Если хочешь, не гаси свет. Тебе совершенно нечего бояться.
– Я не боюсь.
– Мама или я побудем с тобой.
– Тогда пойди ты.
– Я не могу остаться у тебя в комнате на всю ночь.
– А мне тогда почему там оставаться?
– Это твоя комната.
– А я хочу в вашей комнате. Хочу с тобой и с мамой.
– Доктор сказал, так нельзя. Он сказал, тебе это вредно.
– Какой доктор?
– С которым мы советовались.
– Не верю ему.
– Поди сам с ним посоветуйся, хочешь?
Он боялся докторов и до сих пор боится докторов, сестер и зубных врачей. (Он никогда не хотел, чтобы ему сверлили или рвали зубы.) Пожалуй, он тоже никогда толком не оправится от той операции. Боюсь, и он и дочь никогда мне не простят, что я допустил, чтобы у них в миндалинах так прочно укоренилась инфекция – и обоих пришлось положить в больницу и выдергивать миндалины (или вырезать – как бишь там это делают. А у него еще и аденоиды. За аденоиды он на меня не сердится, хотя у него их тоже удалили, – он еще не знает, что это за штука, да и никто не знает. Кажется, это совсем особые органы, они растут у человека в зеве и самой природой только для того и предназначены, чтобы их вырезали), и люди, которым он не доверяет (не я, хотя мне он тоже не всегда доверяет), неизменно сливаются в его представлении с тем анестезиологом, чья внешность помнится ему лишь весьма смутно.
– Он сделал мне клизму, – заявляет он мне с непреходящей обидой и неловкостью, когда мы в очередной раз сбивчиво обсуждаем все то, что его тревожит.
– Ничего подобного, – в который раз поправляю я его. – Он давал тебе наркоз. А клизму мы делали дома, накануне вечером.
– Он похож на Форджоне.
– Он японец. Форджоне ты тогда еще даже не знал.
– Форджоне итальянец, – рассеянно уступает он. – Форджоне меня не любит.
– Любит.
– Нет, не любит.
– Любит. Теперь любит.
– Я его не люблю.
– Незачем тебе его любить. Только не подавай вида.
– Меня не любит мисс Оуэне.
– Любит. Она ставит тебе хорошие отметки.
– Она всегда на меня рявкает.
– Никогда она не рявкает.
– Я боюсь, она нарявкает, если я не приготовлю уроки.
– А ты готовь.
– Он говорит, я не умею лазать по канату.
– А ты умеешь?
– Ненавижу Форджоне.
– Незачем тебе его ненавидеть.
– Как так?
– Он тебя любит.
– Ты опять к нему ходил?
– А ты хочешь, чтоб я пошел?
– Боюсь Форджоне.
– Незачем тебе его бояться.
– А ты откуда знаешь?
– Он говорит, ты ладно скроен и бегаешь, как ласка. Ты не стараешься научиться. Когда взбираешься по канату, надо действовать ступнями тоже. Не коленками, а ступнями.
– А ласка – это что?
– Четвероногое животное, которое бегает, как ты.
– А зубы мудрости у меня будут?
– Конечно. Когда подрастешь.
– А вырывать их надо будет?
– Ты что, уже начинаешь из-за этого тревожиться?
– Ты думаешь, я нарочно тревожусь?
– Рвать надо, если они портятся.
– Ты меня не любишь.
– Нет, люблю.
– Ты уезжаешь.
– Куда?
– В Пуэрто-Рико.
– Приходится ехать.
– В Пуэрто-Рико?
– Когда?
– В прошлом году. Ты уезжал в Пуэрто-Рико.
– Приходится ехать.
– И опять поедешь?
– Придется.
– Скоро?
– В июне.
– В Пуэрто-Рико?
– Я член комиссии. Помогаю выбрать место.
– Это твоя новая работа?
– Я ее еще не получил.
– И скажешь речь?
– Надеюсь.
– Когда ты уезжал, у меня украли велосипед.
– Я купил тебе другой.
– Я думал, они меня изобьют.
– Все равно его украли бы, даже если б я не уезжал. Я был бы на службе.
– Не уезжай.
– Придется ехать.
– Ты когда уезжаешь, я всегда боюсь, ты не вернешься.
– Знаю.
– А откуда?
– Ты мне говорил.
– Иногда я плачу.
– Я вернусь.
– Не хочу оставаться один.
– Ты будешь не один. С мамой.
– Мама меня не любит.
– Нет, любит.
– Она на меня кричит.
– Это я на тебя кричу.
– Это ты меня не любишь.
– Чушь. Я потом всегда жалею. Не тревожься. Я вернусь. Я тебя никогда не брошу.
– А когда умрешь?
Я застигнут врасплох.
– С чего ты вдруг про это?
– Не хочу, чтоб ты умирал, – очень серьезно отвечает он. – Может, потому и подумал об этом.
– Никогда?
– Никогда.
– Тогда постараюсь, – смеюсь я. (Смеюсь натужно, неискренне.) – Ради тебя. Да я и сам не хочу умирать.
– Придется, – размышляет он. – Ведь правда?
– Когда-нибудь – наверно. Но к тому времени тебе, пожалуй, будет все равно.
Он вскидывает на меня испуганно-настороженные глаза:
– Как так?
– Если вам повезет, все вы будете уже взрослые и перестанете во мне нуждаться. Сможете уже сами о себе заботиться, и я вам буду не нужен. Возможно, даже обрадуетесь. Наконец-то я перестану на вас кричать.
– Эй, красотка, поди сюда, – в волнении окликает он сестру и недоверчиво, изумленно улыбается. Глаза его блестят. – Знаешь, что сейчас папа сказал? – А глаза блестят. – Он сказал, он когда умрет, нам, пожалуй, будет все равно, потому что мы все уже будем тогда взрослые и сможем сами о себе заботиться. Пожалуй, мы даже обрадуемся.
Дочь угрюма, погружена в себя (она наверняка скоро примется за наркотики, если уже к ним не пристрастилась).