Сэвидж сделал знак повторить.
— Вас тоже приперло?
— Точнее — «выперло». Только не вздумайте расспрашивать: терпеть не могу мазохизм. Вот и новая рюмка… Ваше здоровье! Допиваем — и расстаемся.
Он поднялся. Толстяк произвел движение навстречу, чтоб попрощаться, и едва не свалил набок стол. Пиво разлилось ему на штаны.
— Проклятье! Получается, на самом финише я обмочился.
— Скоро высохнет. Для вас как-никак светит солнце.
Уходя, Дарси ободряюще похлопал американца по плечу и, обогнув ограду кафе, направился было в сторону Доротеер-гассе, но вдруг передумал, развернулся и зашагал обратно. Окликнув Сэвиджа, задал вопрос:
— Почему Вена? Не Лондон, не Прага, не Лиссабон, не Берлин, наконец?
Американец причмокнул в раздумье губами и, почесав под косынкой, ответил:
— Черт его… Наверно, все дело в созвучии, — и постучал себя по предплечью. — Вена — вены. Опять же — центр Европы. Что-то вроде артерии.
— Сонной артерии, — поправил Дарси и, взмахнув на прощанье ладонью, двинулся прочь.
Жара становилась невыносима. Он спустился в метро, взял билет и сел в поезд. Под стальной шелест рельсов вздремнул. Очнувшись на остановке, поглядел на карту подземки. Машинально подумал: если добраться до конечной, венчающей тряское ожидание станции, то, когда откроются двери, зазвучит, смягченная приветливостью репродуктора, знаменитая реплика Беккета: «Все на выход!» Всё кругом — лишь цитаты. Никуда от них ты не денешься, коли в жилах твоих вместо крови текут строки прочитанных книг. Как ни старайся сгладить притворством тривиальную суть, она та же: даже схема метро — тенета самообмана. Паутина утраченного императива надежды на цель. Ну а поезд — не более чем облаченный в железо симулякр движения. Математически точное приращение аргумента свободы к константе стандартного выбора. Линеаризация пространства по дифференциалу погрешно исчисленной функции при потерянном интеграле… Что ж, я прекрасно вписался в картину: столько лет уж стою с мелком у доски и черчу те же графики, покуда слепые куранты на пустынном плацу моего подсознания бьют и бьют вечный полдень…
Дарси взглянул на запястье: на руке — два часа. Они отзываются только в желудке, намекая, что самое время отдать дань процессу обмена веществ. Англичанин выходит из поезда на Вестбанхоф. Закусив сосиской и пивом, на метро отправляется в Шенбрунн.
В сам замок он не идет. Вместо этого бродит по парку, петляя по лабиринту постриженных в арки аллей, потом, выскользнув из зеленых монарших туннелей, взбирается по шуршащему гравию на вершину холма. С балюстрады акрополя с полчаса наблюдает раскинувшуюся панораму насмерть стоящего города, где даже Дунай не течет, а стоит — тоже насмерть, — отражая нашествие солнца. Легкий, слипшийся веждами ветерок лишь утверждает прочнее безветрие. Которое, думает Дарси, снова спускаясь в тень парка, заключает в себе любимейший шифр мироздания: застылость форм, бесформий, лиц. Подвижны лишь маски на лицах: гуманист-филантроп-киллер-циник-оптимист-пессимист-философ-культуртрегер — многочисленны наши гримасы. А под маской всегда господин Кто-Угодно-Никто. Вот такое сюнь-сюнь.
Его вновь точит жажда. Во рту поселился кислый, остренький вкус мошкары. Она роется перед глазами, лупит его по очкам, черным паром клубится над ухом. Но мойры напрасно хлопочут: судьбу свою Дарси знает. Эпитафия будет примерно такой: «Жил и умер. В промежутке дышал пустотой. Счет закрыт. Ноль в остатке».
Вот что значит избрать для себя не ту колею. Дарси думает: возможно, другая стезя и могла бы еще потрафить самолюбию. К примеру, наука: спасательный круг самодовлеющих формул, как будто бы тоже считающих бесконечность, зато — по частям. Литературное поприще в наши дни — слишком уж незавидный удел. Я опоздал лет на сто. В лучшем случае — на пятьдесят. Что такое искусство сегодня, как не прискорбное доказательство необратимости хода вещей, изобличенных, напротив, в своей обратимости? Эстетика нашего века — это устройство, в котором все шестерни, втулки, зубцы и шурупы разболтаны и исправно работают лишь приводные ремни, нагнетающие все больше и больше холостую скорость вращения. Поломка агрегата неминуема, только вряд ли эта авария потянет на катастрофу. Совсем по Элиоту: «Не взрыв, но всхлип…»
С присущим ему занудством, не обращая внимания на наши отмашки прекратить пустопорожнюю болтовню, Дарси, совсем обнаглев, тянет ту же резину: «Если вникнуть, литература — такая же саморазрушающаяся система, как и сам человеческий организм. Разве что более склонная к каннибализму: истребление homo sapiens состоялось в ней раньше, чем он сам опостылел себе и начал искать утешение в беспечной теории хаоса. В прошлом веке Уайльд, отвергая мимезис, перевернул его постулат, заявив, что жизнь повторяет искусство, а не наоборот. Ныне, похоже, в этой паре никто никого не страхует. В ней нет лидера вовсе: ни один не желает идти впереди. Мы имеем лишь два дубликата, снятых с одной стеклянной поверхности, причем под этой витриной сокровищ уже не лежит. Остались лишь их отражения, — сами предметы исчезли. Печально, что мы почти не ощутили пропажи. Коли по совести, нам больно — без боли. Нам стыдно, но мы никогда не помним стыда. Наши мысли — забава голодных нейронов. Все, что в нас еще по-настоящему говорит, — это железы и испуг. Мы оказались меньше себя — ровно настолько, насколько хотели стать больше. Прав Суворов: теперь зато у нас есть самолет…».
В кармане противно гудит. Достав из него телефон, Дарси слышит:
— Оскар, где вы?
Узнав голос Расьоля, вздыхает:
— Под аркой. Где-то между акрополем и некрополем.
— Я, кажется, что-то нашел. Так вы все еще в Вене? Кончайте гонять лодыря и изливать желчь в Дунай. Сколько вам нужно времени, чтобы побросать в чемодан свой апломб и носки? Жду вас завтра на вилле.
— Угомонитесь, Жан-Марк. Мне здесь как-то… покойней.
— Что, сдаетесь? Может, послать вам по почте веревку и мыло?
— Обойдусь. Вы закончили?
— Хорошо: послезавтра? К обеду?..
— Лучше к ужину. Только не переперчите останки.
— Соус будет пикантный. Вам понравится.
— Кланяйтесь Георгию. И вот еще что: не мутузьте напрасно друг друга.
— Будь по-вашему. Вы там тоже не очень роняйте кинжалы в австрийский компот…
Вернувшись в гостиницу, Дарси видит на входе осколки стекла из щербатой двери. В вестибюле следы уже убраны, но в воздухе все еще ощутимы несвежие, сладкие запахи изгнанной гадости. Так пахнет кровь, когда ее разбавляют спиртным. Доставая ключи, похожий на Габсбурга старый портье извиняется и объясняет:
— Один из гостей нализался. Тут как раз два араба вошли. Он и стань задирать: почему без чалмы? Они двинулись к лифту. Тот — за ними, стянул с себя косынку (какую повязывают одетые в кожу молодчики на мотоциклах перед тем, как взорвать перепонки прохожим) и норовит нацепить эту рвань арабу на голову. Наш охранник вмешался. Началась перепалка. Благо, по площади проезжал конный наряд полицейских. Пока его усмиряли, детина пинался ногами, рвал майку на пузе и истошно вопил всякий вздор: «Не трожьте Америку и ее патриота!.. Долой обноски Старого Света! Слава Биг-Маку, Мак-Даку и всем вашингтонским маклакам назло европейско-еврейским макакам арабско-фашистских кровей!.. Смерть евро, да здравствует доллар!» И еще распевал во всю глотку «Звездно-полосатый флаг»… Насилу угомонили. Ничего, теперь проспится в участке. Жаль только, утром явится как ни в чем не бывало и спокойно оплатит предъявленный счет. Похоже, им паспорта для того и нужны, чтоб безнаказанно куролесить в чужом доме да хвастливо бить себя в грудь, тыча в татуировку Линкольна. Кому охота связываться? Себе дороже. Будь он албанец или румын — другое дело…