Я ничего не услышал. Я просто увидел на месте Арнима ослепительно-белую вспышку, и тут же воздушная волна сбила меня с ног, накрыв кровавым дождем. Вероятно, я на какое-то время потерял сознание, потому что мне почудилось, будто меня сразу окружили и куда-то понесли, а это, конечно, невозможно. В медпункте все очень удивились, обнаружив, что я цел и невредим: кровь, залившая меня с головы до ног, была не моею, она принадлежала Арниму, в один миг распыленному на мириады кровяных шариков.
Это страшное крещение, случившееся тотчас после бодрствования у ложа мертвого Гельмута, превратило меня в другого человека.
Огромное красное солнце вдруг поднялось и встало передо мною. И солнцем этим был ребенок.
Багровый ураган швырнул меня в дорожную пыль, точно Савла, ослепленного божественным светом на пути в Дамаск[34]. И ураганом этим был юный мальчик.
Кровавый циклон простер меня ниц, точно молодого послушника перед благословляющим его епископом. И циклоном этим был маленький солдат из Кальтенборна.
Пурпурный плащ невыносимой тяжестью лег на мои плечи, утверждая меня в моем королевском достоинстве Лесного царя. И плащом этим был Арним, уроженец Швабии.
Мрачные записки
Придя в себя и отдохнув, я, тем не менее, не торопился расставаться с заботливым уходом фрау Нетта. Сам не знаю, почему. Вообще, если вдуматься, удивительно, как это я до сих пор упускал из виду эту часть подземелья, переоборудованную в медпункт, где сладковатый въедливый запах эфира погружает меня в странное полуобморочное состояние. Взрезанная, вспоротая, раненая плоть является плотью куда в большей степени, чем здоровая, и у нее есть свои собственные одежды — повязки; такая дешифровальная решетка способна говорить неизмеримо красноречивее, нежели обыкновенный костюм. Атмосфера медпункта, пронизанная страхом и экстазом, тотчас вернула мне воспоминание о больничной койке Святого Христофора, где я пролежал несколько дней после того, как Пельсенер заставил меня вылизать языком свое разбитое колено.
Благодарение Богу, сегодня я достаточно силен и проницателен, чтобы спокойно и беспристрастно оценить тот злополучный, но крайне важный эпизод моей жизни. Мне понадобились долгие годы, чтобы вырвать, наконец, правдивое признание из самых потаенных и стыдливых глубин моей души. Однако будем справедливы и воздержимся от анахронизмов: когда лихорадка и конвульсии швырнули меня к ногам Пельсенера, я, разумеется, никак не мог анализировать случившееся. Я слишком буквально воспринимал все события своей жизни, чтобы пытаться их истолковывать, давать им название. Да и сделай я это, что толку: избыток преследовавших меня несчастий сам по себе вполне убедительно объяснил бы мой нервный срыв. Но за ним последовало довольно длинное пребывание в больнице — кажется, около двух недель, — и оно-то уж могло открыть мне глаза, если бы какая-то тайная боязнь узнать о самом себе слишком многое упорно не держала их закрытыми.
Итак, лишь сегодня, да, только сегодня я в состоянии написать правду о том кризисе и сделаю это, не вдаваясь в пространные рассуждения: в тот миг, когда мои губы слились с разверстыми губами раны Пельсенера, меня сотрясло и повергло в шок не что иное, как приступ радости, радости невыносимо острой, жгучей, точно ожог, несравнимой по глубине со всеми болями, испытанными что раньше, что потом, ибо это была боль наслаждения. И, конечно, мой еще девственный, замкнутый на собственную нежность организм не мог безболезненно перенести подобный опаляющий взрыв ощущений.
Что же касается последующих дней, проведенных на больничной койке, то они представляли собой лишь смягченный, ослабленный, как бы разнеженный повтор того невыносимого испытания. Сладковатый и какой-то двусмысленный запах эфира, пропитавший собой все кругом, вплоть до пищи, поддерживал меня в легком опьянении, счастливом и, вместе с тем, беспокойном. Но главное, что воспламеняло и воодушевляло меня в те лихорадочные часы, была моя зачарованность перевязками, то жадное любопытство, с каким я следил, как разматывают бинт, снимают ватный тампон, обнажают болезненно-белую, сморщенную кожу, а на ней красные губы раны. Марлевый квадратик, крест-накрест приклеенный пластырем, смущал меня неизмеримо сильнее, чем самые пышные и соблазнительные оборки. Ну, а сама рана, ее очертания, ее глубина, все этапы ее заживления дарили моему желанию пищу куда более богатую и неожиданную, чем нагота любого, пусть даже самого аппетитного тела. Подсыхающая рана затягивалась темной корочкой; иногда пациент сам нетерпеливо сколупывал ее, заново открывая сочащийся кровью порез, а иногда она отпадала сама, оставляя вместо себя новенькую, розовую, полупрозрачную кожицу. И еще дезинфицирующие средства… они придавали ране какую-то вызывающую, неестественную красоту. Рыжие, как хна, узоры йода на молочно-белых разводах перекиси образовывали прямо-таки фантастический макияж. Но ничто не могло сравниться с кричаще-красным цветом нового лекарства — меркурохрома. Конечно, и при нем некоторые раны выглядели, как сухие уста праведниц с поджатыми губами, но такие составляли исключение. А большинство походило на веселые, хохочущие, грубо намалеванные губы разгульных шлюх.
Мрачные записки
Сегодня утром все четыреста детей были выстроены в плотное каре на плацу. Они только что совершили утреннюю пробежку и теперь, несмотря на холод, стояли в одних черных спортивных трусах, с голыми ногами и грудью. Рауфайзен, которому предстояло явиться к одиннадцати часам в комендатуру Йоганнисбурга, был, наоборот, при полном параде — в каске и мундире с портупеей, в сверкающих сапогах, с моноклем в глазнице; сунув подмышку хлыст, он нервно прохаживался вдоль рядов. О, мне стоило только взглянуть, как этот тип, точно майский жук в блестящем панцире, красуется перед беззащитной невинностью, и я сразу угадал подлые замыслы, овладевшие его душой! Он выкрикнул короткий приказ, и ряды мальчиков рухнули вперед, наземь, словно сбитые костяшки домино; этот обширный ковер из тел напоминал аккуратные валки скошенных колосьев или травы. И тогда Рауфайзен прошел на середину этого костра, но не МЕЖДУ телами, а ПРЯМО ПО НИМ. Его сапоги безжалостно попирали человеческую плоть, давя на ходу то руку, то ягодицу, то затылок. Он даже приостановился на минуту посреди лежащих детей и, расставив ноги, закурил сигару, по-прежнему держа хлыст подмышкой.
Слушай же, Штефан из Киля! Твой дьявольский инстинкт подсказал тебе точную формулу идеального АНТИФОРИЧЕСКОРО акта, и за это я предвещаю тебе жестокую неминуемую смерть!
Они шли из Ревеля и Пернау, что в Эстонии, из Риги и Либавы, что в Латвии, из Мемеля и Ковно, что в Литве, только привлекали к себе гораздо меньше внимания, чем другие беженцы, ибо передвигались в основном по ночам и под охраной эсэсовцев, один вид которых создавал вокруг них пустоту. Старуха-крестьянка, увидевшая в лунном свете колонну этих бесшумных, как призраки, людей, говорила, что, видать, мертвецы на Востоке повставали из могил и бегут впереди врага, оскверняющего прах усопших. Другие очевидцы также утверждали, будто видели этих живых покойников, и добавляли еще, что головы у них наголо обриты, а высохшие тела кажутся скелетами в полосатых куртках заключенных; иногда они были скованы цепями. Если кто-нибудь из них падал от истощения, ближайший охранник тут же приканчивал его выстрелом в затылок; таким образом, и этот тайный исход оставлял после себя следы.