Она совершенно лишена была религиозного и вообще всякого ханжества; в молодости она была очень религиозной, но потом — отошла от соблюдения обрядов, от «бытовой», деревенской религиозности, наполовину состоящей из правил и предрассудков. Бог, наверное, существовал для нее все-таки, хотя она утверждала, что больше не верует.
Но перед смертью ей все же захотелось исповедаться хотя бы мне, и она рассказала мне тогда все о маме… У нее была когда-то, до революции, своя семья, потом муж ушел на войну и в тяжелые голодные годы не захотел вернуться. У нее умер тогда младший любимый сын ее, и она прокляла навсегда мужа, оставившего их одних в голодной деревне… Позже, узнав, где она теперь служит, муж вспомнил о ней и с истинно мужицкой хитростью стал бомбардировать ее письмами, намекая о желании вернуться, — у нее уже была тогда своя комната в Москве, где жил ее старший сын. Но она была тверда, она презирала своего бывшего мужа. «Ишь, — говорила она, — как плохо было, так исчез, и сколько лет ни слуху ни духу. А теперь вдруг заскучал! Пускай там без меня поскучает — мне сына надо выучить, и без него обойдусь». Муж тщетно взывал к ней в течение многих лет. «Напрасно я царскую фамилию на скотскую променяла», — говорила она, не отвечала ему. Тогда он научил своих двух дочек — от второй жены — писать ей и просить денег — плохо, мол, живем… Дочки писали ей и присылали свои фотографии — выпученные глаза, тупые лица. Она смеялась: «Ишь, косоротых каких напек!» Но тем не менее «косоротых» жалела и регулярно посылала им денег. Кому только еще из своей родни не посылала она денег.
Когда она умерла, на сберегательной книжке у нее оказалось 20 рублей старыми деньгами. Она не копила и не откладывала… Бабуся держалась всегда очень деликатно, но с чувством собственного достоинства. Отец любил ее за то, что у нее не было подобострастия и угодничества, — ей все были равны — «хозяин», «хозяйка»; этого понятия было для нее достаточно, она не вдавалась в рассуждения — «великий» это человек или нет и кто он вообще… Только в семействе Ждановых назвали бабусю «некультурной старухой», — я думаю, что такого неуважительного прозвища она никогда не получала в дворянских семьях, где служила раньше. Когда во время войны и еще до нее вся «обслуга» нашего дома военизировалась, пришлось и бабусю «оформить» соответствующим образом, в качестве «сотрудницы МГБ» — таково было общее правило. Раньше деньги ей платила просто сама мама. Бабуся очень потешалась, когда приходила военная аттестация «сотрудников», и ее аттестовали как… «младшего сержанта». Она козыряла в кухне повару и говорила ему «есть!» и «слушаюсь, ваше-ство!». И сама восприняла это как дурацкую шутку или игру. Ей не было дела до дурацких правил — она жила возле меня и знала свои обязанности, а как ее при этом аттестуют — ей было наплевать. Она уже насмотрелась на жизнь, видела много перемен — «отменили погоны, потом снова ввели погоны» — а жизнь идет своим ходом, и надо делать свое дело, любить детей и помогать людям жить, что бы там ни было. Последние годы она болела все время, сердце ее было подвержено постоянным стенокардическим спазмам, а кроме того, она была ужасно тучной. Когда вес ее перевалил за 100 кг, она перестала подходить к весам, чтобы не расстраиваться. Тем не менее, она не желала отказывать себе в пище, ее гурманство с годами превращалось просто в манию. Она читала поваренную книгу, как роман, все подряд, и иногда восклицала: «Да! Правильно! Вот и мы у Самариных пломбир так делали и еще в середину стаканчик со спиртом ставили и зажигали и выносили к столу в темноте!»
Последние года два она жила у себя дома, на Плотниковом, с внучкой, и ходила гулять на скверик Собачьей площадки; там собирались арбатские пенсионеры, и вокруг ее был настоящий клуб: она рассказывала им, как она делала кулебяки и рыбные запеканки. Слушая ее, можно было насытиться одним только рассказом! Она называла все предметы вокруг себя, особенно пищу, уменьшительными именами — «огурчики», «помидорчики», «хлебушек»; «сядь, почитай книжечку»; «возьми карандашик». Погибла она в конце концов из-за своего любопытства. Как-то сидя у нас на даче, она ждала, что покажут по телевизору — это было ее любимейшее развлечение. Вдруг объявили, что сейчас будут показывать приезд У Ну, и встречу его на аэродроме, и что встречать его будет Ворошилов. Бабусе было страшно любопытно, что это за У Ну, да и Климента Ефремовича ей хотелось посмотреть, «сильно ли постарел», и она ринулась бегом из соседней комнаты, забыв про возраст, про вес, про сердце, про больные ноги… На пороге она споткнулась, упала, расшибла руку и очень испугалась… С этого началась ее последняя болезнь. Я видела ее за неделю до смерти — ей хотелось «судачка свеженького», она просила достать. Потом я уехала, и 4 февраля мне позвонила ее внучка и, плача в телефон, сказала, что «только я отвернулась на минуточку, форточку открыть — бабушка просила, — а обернулась к ней — она уже не дышит!» Странное чувство отчаяния охватило меня… Казалось, уж все мои родные умерли, кого только я не потеряла, — надо бы привыкнуть к смертям, — но нет, мне так больно, как будто отрезали кусок моего сердца… Мы посовещались с ее сыном и решили, что бабусю надо непременно похоронить рядом с мамой, на Новодевичьем. Но как это сделать? Мне дали несколько телефонов разных начальников в Моссовете и в МК, но дозвониться было невозможно, да и как я им объясню, что за человек бабуся? Тогда я ринулась звонить к Екатерине Давидовне Ворошиловой и сказала ей, что умерла моя няня. Бабусю все знали, все уважали. Сразу подошел к телефону Климент Ефремович, заахал, огорчился… «Конечно, конечно, — сказал он, — только там ее и хоронить. Я скажу, все будет в порядке». И мы похоронили ее рядом с мамой. Каждый целовал бабусю и плакал, и я поцеловала ей лоб и руку — без всякого страха, без отвращения перед смертью, а только с чувством глубочайшей печали и нежности к этому родному, самому родному мне существу на этой земле, которое тоже уходит и покидает меня. Я и сейчас плачу. Милый мой друг, ты понимаешь, что такое была для меня бабуся? Ах, как больно и сейчас. Бабуся была щедрое, здоровое, шелестящее листьями дерево жизни, с ветвями, полными птиц, омытое дождями, сверкающее