— Он произнёс английскую фразу, которой я не поняла.
— Зато я её понял! — восклицает Робби. — Когда бортпроводница потребовала у него свой фонарь, индус засмеялся и сказал: «Они не нуждаются в свете, те, кто по своей собственной воле коснеет во мраке».
После этой цитаты, столь для всех нас обидной, круг замолкает, и спор, не получив завершения, сам собою угас, ничего, как всегда, не прояснив.
Бортпроводница подтвердила, что Мюрзек правильно описала местность, на которой мы приземлились сегодня, но относительно того, где наш самолёт садился накануне, она ничего сказать не смогла, поскольку вчера она ничего не увидела. Значит, вопрос о том, действительно ли мы вернулись сегодня в то же самое место, откуда вылетали вчера, со всеми самыми зловещими последствиями, которые может в себе заключать этот факт, так и не решён, поскольку мы располагаем на сей счёт только одним свидетельством.
Что касается бортпроводницы, то, когда я чуть позже спрашиваю её, почему, рискуя ещё больше усилить общую тревогу, она всё же вмешалась, она не без волнения отвечает: «Мне надоело слушать, как эти господа третируют мадам Мюрзек, тогда как она говорит про это озеро чистейшую правду».
Мне не удаётся продолжить свои расспросы: с невероятно далёким и глухим гулом, поразившим меня ещё в самом начале нашего путешествия, включаются двигатели, и почти сразу по обе стороны занавески, отделяющей салон от galley, загораются световые табло, рекомендующие нам пристегнуть ремни. В этом совете есть что-то нелепое: повинуясь гнусавому голосу, никто из пассажиров, если не считать Пако, когда он бросился на помощь Бушуа, и мадам Мюрзек, когда она подбежала к иллюминатору, так и не отстегнул ремней.
Самолёт, сильно раскачиваясь, начинает катиться по неровной почве, набирает скорость и отрывается от земли. Если быть точным, к заключению, что он уже оторвался, я, за отсутствием в полной тьме каких-либо ориентиров, которые помогли бы мне в этом убедиться, прихожу только тогда, когда прекращаются толчки. В самолёте загорается свет, и мы какое-то время с оторопелым видом глядим друг на друга, беспрерывно моргая. Стоит жуткий холод, и озноб пробирает не меня одного.
Бортпроводница встаёт и говорит с матерински заботливым видом:
— Пойду приготовлю поесть и чего-нибудь горячего выпить.
И я чувствую, как во мне, да и во всех пассажирах, мгновенно спадает напряжённость. Я знаю, умалишённый может привыкнуть к своей лечебнице, узник — к своей камере, маленький страдалец, которого истязают родители, — к своему шкафу. И сожалеют, когда приходится их покидать.
Но всё же я никогда бы не решился вообразить то огромное облегчение, которое я читаю на лицах моих спутников, когда наконец прекращается мучительное ожидание на земле — в полном мраке и лютом холоде.
Слава Богу, всё это позади. Самолёт снова в воздухе, мягко и мощно мурлычут моторы. Нас опять омывает благодатный свет, скоро включится и отопление, расслабятся сведенные холодом мышцы. Бортпроводница, наша верная опекунша, неустанно о нас заботится. Сейчас мы выпьем горячего чаю или кофе. И поедим. Да, поедим! Вот что самое главное! Разве в деревне не едят всегда после похорон? Чтобы быть уверенными, что жизнь продолжается. Продолжается она и в нашем самолёте, выполняющем чартерный рейс в Мадрапур. Свет опять загорелся, мы «все» снова здесь. Можно снова друг на друга смотреть, друг друга любить, ненавидеть друг друга, снова завязывать между собой весьма сложные отношения. Есть во всём этом что-то успокаивающее, что-то возвращающее нас к милой сердцу рутине, и, если не слишком задумываться о будущем, всё как будто бы входит в нормальную колею.
Глава четырнадцатая
Бортпроводница разносит еду, и хотя мне трудно сказать, съел я что-нибудь или нет, но я чувствую себя теперь гораздо лучше, может быть, просто оттого, что начинает сказываться действие онирила. Не буду утверждать, что моя слабость совсем исчезла, но… как мне получше это объяснить… но, скажем, при условии, что я не совершаю усилий, не поворачиваю, например, головы или не отрываю спины от спинки кресла, я про неё забываю и даже испытываю приятное, освежающее чувство лёгкости и свободы. У меня появляется ощущение, что я уже в силах бежать по морскому пляжу, весело прыгать в тёплом вечернем воздухе и даже могу, если захочу, оттолкнуться ногой от песка и взлететь в воздух. Это чувство воздушной лёгкости сопровождается новым для меня, пьянящим сознанием, что бортпроводница принадлежит мне, мне одному, как если бы наша давняя, очень давняя связь (начала которой я уже не помню) ежеминутно вручала бы мне её в полное распоряжение.
Эта ночь, во всяком случае её начало, была «самой счастливой в моей жизни» — утверждение достаточно абсурдное, которое, исходя из нормальной логики, можно употребить лишь в миг последней агонии, если, конечно, у вас отыщется тогда время для подведения подобных итогов.
Впрочем, я не могу считать абсолютно достоверным то, о чём я собираюсь сейчас рассказать. Учитывая состояние эйфории, в которое ввергнул меня онирил — принеся мне до неожиданного эпизода (о нём речь впереди) величайшее блаженство, которому следовало стать результатом этого эпизода, а не предшествовать ему, можно полагать, что я не покидал своего кресла и всё происшедшее лишь плод воображения, перевозбуждённого лекарством.
Дабы увериться в обратном, нужно, чтобы это событие повторилось. К сожалению, я уверен, что оно больше не повторится. В этих условиях вопрос, который я всё время себе задаю, формулируется так: чем странное воспоминание отличается от сна?
Решить его я не могу, поскольку некоторые сны благодаря своей связности, яркости, внутренней логичности, богатству деталей создают впечатление полной реальности, которое не исчезает даже после того, как человек проснулся. И наоборот, разве в горькие минуты одиночества и неудач у вас не возникает чувство, что воспоминания, одолевающие вас, — например, о «большой любви», которую вы долгие месяцы и, может быть, годы полагали взаимной, — что вам это привиделось скорее во сне, чем случилось на самом деле?
Вскоре после еды (точнее не скажу, ибо вместе со своими часами я во многом утратил и представление о времени) я вижу склонившееся надо мной прелестное лицо бортпроводницы и её зелёные глаза, которые неотрывно глядят на меня с выражением таким нежным и ласковым, что у меня вновь возникает — но только стократно усиленное — ощущение полёта, которое я испытал перед тем, как заснул. Она передо мною, должно быть, стоит, но её тела я не вижу, вижу лишь над собою лицо, точно крупный план в кинофильме, с удивительным контрастом света и тени, — вижу только её ярко освещённое нежное лицо и золотистые волосы; всё остальное утопает в тени. Я вижу её очень близко, точно она лежит на мне во весь рост, в позе, которую такая женщина, как бортпроводница, должна особенно любить, поскольку она знает, что её тело покажется партнеру лёгким и хрупким и он будет умилён и растроган.
На самом же деле бортпроводница такую позу принять не могла. Кресло, в котором я полулежу, делает это невозможным, и к тому же я не ощущаю её тяжести. Она до меня не дотрагивается, даже не берёт мою руку — её лицо словно парит в нескольких сантиметрах от моего, и оно было бы неподвижным, если бы не глаза, которые многое мне говорят.