Однажды ночью Джек тихо сказал мне:
– Смотри, Кэмпбелл…
Я посмотрел на Кэмпбелла, он сидел перед камином с офицерами 92-й Черной дивизии и улыбался. Вначале я не понял. Во взгляде Джека, устремленном в лицо Кэмпбелла, я прочел робкий привет и сердечное прощай, и в глазах Кэмпбелла, когда он поднял голову и посмотрел на Джека, тоже был робкий привет и сердечное прощай. Я смотрел на них, улыбающихся друг другу, и испытывал чувство нежной зависти и легкой ревности. Тогда я понял, у них был секрет, у Джека и Кэмпбелла, как и у Тани Мазьера, Джакомо Ломброзо и у моего маленького Джорджо, сына моей сестры, то был секрет, который они ревниво прятали от меня и улыбались.
Однажды утром партизан из Камайоре спросил меня, не хочу ли я встретиться с Маджи. Несколько месяцев назад, когда, преследуя немцев, мы дошли до Форте-деи-Марми, я втайне от Джека пошел проведать Маджи. Его дом был пуст. Партизаны сказали, что Маджи бежал в тот день, когда наши передовые части вошли в Виареджо. Если бы я застал его дома, если бы он выглянул из окна на мой стук, может быть, я выстрелил бы в него. Не в отместку за причиненное мне зло, не за преследования, которым я подвергся по его доносу, а за горе, причиненное другим. Это был Фуше городка. Высокий, бледный и худой, с мутными глазами человек. В его доме жил Бёклин, когда писал своих кентавров и нимф и знаменитый «Остров мертвых». Я постучал в дверь и поднял глаза, ожидая, что он выглянет в окно. Под окном в стену была вмурована доска, напоминающая о годах, проведенных Бёклиным в Форте-деи-Марми. Я читал выбитые на камне слова и ждал с автоматом в руках, пока откроется окно. Если бы он выглянул в тот момент, я, наверное, выстрелил бы.
Вместе с партизаном из Камайоре я пошел встретиться с Маджи. На лугу возле городка партизан указал на нечто, выступающее из земли.
– Маджи вон там, – сказал он.
Я почуял запах смерти, и Джек сказал:
– Пойдем отсюда.
Но я хотел увидеть вблизи торчащее из земли нечто, и, подойдя, я обнаружил, что это была обутая в ботинок нога. Короткий шерстяной носок прикрывал черную плоть, заплесневелый ботинок торчал, как надетый на палку.
– Почему вы не закопаете ногу? – спросил я партизана.
– Не, – сказал партизан, – так ему и суждено. Приходила его жена, потом дочь. Хотели труп. Не, этот труп – наш. Потом опять пришли с лопатой, хотели присыпать землей ногу. Не, нога тоже наша. Так ему и быть.
– Это страшно, – сказал я.
– Страшно? На днях два воробушка сели на ногу и стали любиться. Смешно было смотреть, как воробьи любятся на ноге Маджи.
– Пойди принеси лопату, – сказал я.
– Не, – сказал упрямец, – так ему и быть.
Я подумал о Маджи, воткнутом в землю, с торчащей ногой. Ему не позволили зарыться в могилу и спать. Его как будто подвесили за одну ногу над бездной. Чтобы он не мог кинуться вниз головой в преисподнюю. Торчащая между небесами и преисподней, выставленная на солнце, на дождь и ветер нога, птицы садятся на нее пощебетать…
– Сходи за лопатой, – сказал я, – прошу тебя, ради Бога. Он столько зла причинил мне, будучи живым, я хочу воздать ему добром теперь, когда он мертв. Ведь он тоже христианин.
– Не, – ответил партизан, – он не христианин. Если Маджи христианин, то кто тогда я? Мы не можем быть христианами оба, Маджи и я.
– Есть много способов быть христианином, жулик тоже может им быть, – сказал я.
– Есть только один способ быть христианином. Иначе слишком легко было бы быть христианином! – сказал партизан.
– Будь так добр, – сказал я, – принеси лопату.
– Лопату? – переспросил тот. – Хотите, принесу пилу? Чем закапывать, я лучше отпилю ногу и кину ее свиньям.
В тот вечер, сидя перед камином в моем доме в Форте-деи-Марми, слушая в тиши щелканье немецких пуль о стены и стволы пиний, я думал о Маджи, воткнутом в землю, с торчащей ногой, и начинал понимать, чего же хотят от нас мертвецы, все те мертвые, что остались лежать на дорогах, в полях и лесах.
Я начинал понимать, почему мертвые звали нас. Они хотели от нас чего-то такого, что только мы могли им дать. Нет, не жалости. Чего-то другого, более значительного, сокровенного. Не покоя, не мира праху, не прощения, не памяти, не любви. Чего-то совершенно чуждого человеку и жизни.
Потом наступила весна, мы двинулись на последний штурм, меня послали проводником японской дивизии, шедшей на Массу. После Массы мы вступили в Каррару, оттуда через Апеннины спустились к Модене.
И только когда я увидел бедного Кэмпбелла, лежащего в пыли на дороге в луже крови, я понял: то, чего хотели от нас мертвые, не имело отношения к человеку и к самой жизни. Два дня спустя мы перешли По и, отбивая атаки немецкого арьергарда, подошли к Милану. Война близилась к концу, начиналась резня, страшная итальянская резня в домах, на дорогах, в полях и лесах. И наступил день, когда умирал Джек, когда я наконец понял, что́ умирало во мне и вне меня. Джек умирал улыбаясь, он смотрел на меня. Когда его глаза потухли, я впервые в жизни отчетливо осознал, что за меня умер человек.
В тот день мы вошли в Милан и столкнулись с кричащей на площади толпой. Я встал в джипе и увидел Муссолини, подвешенного вверх ногами за крюк. Он был вздувшийся, белый, огромный. Меня вырвало прямо на сиденье. Война закончилась, и я ничего больше не мог сделать для моей страны и людей, кроме как сблевать.
Подлечившись в американском госпитале, я вернулся в Рим и нашел приют в доме моего друга, доктора Пьетро Марциале, гинеколога, жившего на виа Ламбро в доме № 9, в глубине нового, продуваемого и холодного квартала, раскинувшегося за Пьяцца Квадрата. Это была небольшая квартирка из трех комнат, мне пришлось спать на диване в кабинете хозяина. Вдоль стен тянулись шкафы с книгами по гинекологии, по краям полок располагался разный акушерский инструментарий: щипцы, ложки, вилки, ножи, пилы, базиотрибы, краниокласты, буравчики, разного рода пинцеты и множество колб с желтоватой жидкостью. В каждой колбе плавал человеческий плод.
Уже много дней я жил в окружении этого народца, и на меня находил страх. Человеческие зародыши – это трупы, но с чудовищной особенностью: им не довелось ни родиться, ни умереть. Когда я отрывался от книги, мои глаза встречались с приоткрытыми глазами кого-нибудь из этих маленьких монстров. Иногда я просыпался среди ночи, и мне казалось, что эти чудовища – кто стоя на ногах, кто сидя на дне колбы, а кто сгруппировавшись, как для прыжка, – медленно поднимали головы и смотрели на меня, улыбаясь.
На ночном столике, как ваза с цветами, стояла большая колба, в ней плавал царек этого странного народца – безобразный, но умилительно приветливый Трехглавый, плод женского пола о трех головах. Его маленькие круглые, воскового цвета головки униженно и стыдливо водили за мной глазами, улыбаясь печальной подловатой улыбкой. Когда я ходил по комнате, деревянный пол слегка поблескивал, а три головки грациозно и зловеще покачивались. Остальные человечки были еще более грустными, отсутствующими и недобрыми.