Господин Оме хоть и был философом, но к мертвым относился с уважением. Вот почему, не обижаясь на бедного Шарля, он, взяв с собой три книги и папку с бумагой для выписок, пришел к нему вечером, чтобы провести всю ночь около покойницы.
Там он застал аббата Бурнизьена. Кровать вытащили из алькова; в возглавии горели две большие свечи.
Тишина угнетала аптекаря, и он поспешил заговорить о том, как жаль «несчастную молодую женщину». Священник на это возразил, что теперь нам остается только молиться за нее.
— Но ведь одно из двух, — вскинулся Оме, — либо она упокоилась «со духи праведных», как выражается церковь, и в таком случае наши молитвы ей ни на что не нужны, либо она умерла без покаяния (кажется, я употребляю настоящий богословский термин), и в таком случае…
Аббат, перебив его, буркнул, что молиться все-таки надо.
— Но если бог сам знает, в чем мы нуждаемся, то зачем же тогда молиться? — возразил фармацевт.
— Как зачем молиться? — воскликнул священнослужитель. — Так вы, стало быть, не христианин?
— Простите! — сказал Оме. — Я преклоняюсь перед христианством. Прежде всего оно освободило рабов, оно дало миру новую мораль.
— Да я не о том! Все тексты…
— Ох, уж эти ваши тексты! Почитайте историю! Всем известно, что их подделали иезуиты.
Вошел Бовари и, подойдя к кровати, медленно отдернул полог.
Голова Эммы склонилась к правому плечу. В нижней части лица черной дырой зиял приоткрытый уголок рта. Большие пальцы были пригнуты к ладоням, ресницы точно посыпаны белой пылью, а глаза подернула мутная пленка, похожая на тонкую паутину. Между грудью и коленями одеяло провисло, а от колен поднималось к ступням. И показалось Шарлю, что Эмму давит какая-то страшная тяжесть, какой-то непомерный груз.
На церковных часах пробило два. Под горою во мраке шумела река. Время от времени громко сморкался Бурнизьен, да Оме скрипел по бумаге пером.
— Послушайте, друг мой, подите к себе, — сказал он Шарлю. — Это зрелище для вас невыносимо.
Тотчас по уходе Шарля спор между фармацевтом и священником возгорелся с новой силой.
— Прочтите Вольтера! — твердил один. — Прочтите Гольбаха! Прочтите «Энциклопедию»!
— Прочтите «Письма португальских евреев»! — стоял на своем другой. — Прочтите «Сущность христианства» бывшего судейского чиновника Никола!{73}
Оба разгорячились, раскраснелись, говорили одновременно, не слушая друг друга. Бурнизьена возмущала «подобная дерзость»; Оме удивляла «подобная тупость». Еще минута — и они бы повздорили, но тут опять пришел Бовари. Какая-то колдовская сила влекла его сюда, он то и дело поднимался по лестнице.
Чтобы лучше видеть покойницу, он становился напротив и погружался в созерцание, до того глубокое, что скорби в эти минуты не чувствовал.
Он припоминал рассказы о каталепсии, о чудесах магнетизма, и ему казалось, что если захотеть всем существом своим, то, быть может, удастся ее воскресить. Один раз он даже наклонился над ней и шепотом окликнул: «Эмма! Эмма!» Но от его сильного дыхания только огоньки свечей заколебались на столе.
Рано утром приехала г-жа Бовари-мать. Шарль обнял ее и опять горькими слезами заплакал. Она, как и фармацевт, попыталась обратить его внимание на то, что похороны будут стоить слишком дорого. Шарля это взорвало — старуха живо осеклась и даже вызвалась сейчас же поехать в город и купить все, что нужно.
Шарль до вечера пробыл один; Берту увели к г-же Оме; Фелисите сидела наверху с тетушкой Лефрансуа.
Вечером Шарль принимал посетителей. Он вставал, молча пожимал руку, и визитер подсаживался к другим, образовавшим широкий полукруг подле камина. Опустив голову и заложив нога на ногу, ионвильцы пошевеливали носками и по временам шумно вздыхали. Им было смертельно скучно, и все-таки они старались пересидеть друг друга.
В девять часов пришел Оме (эти два дня он без устали сновал по площади) и принес камфары, росного ладана и ароматических трав. Еще он прихватил банку с хлором для уничтожения миазмов. В это время служанка, г-жа Лефрансуа и старуха Бовари кончали убирать Эмму — они опустили длинную негнущуюся вуаль, и она закрыла ее всю, до атласных туфелек.
— Бедная моя барыня! Бедная моя барыня! — причитала Фелисите.
— Поглядите, какая она еще славненькая! — вздыхая, говорила трактирщица. — Так и кажется, что вот сейчас встанет.
Все три женщины склонились над ней, чтобы надеть венок.
Для этого пришлось слегка приподнять голову, и тут изо рта у покойницы хлынула, точно рвота, черная жидкость.
— Ах, боже мой, платье! Осторожней! — крикнула г-жа Лефрансуа. — Помогите же нам! — обратилась она к фармацевту. — Вы что, боитесь?
— Боюсь? — пожав плечами, переспросил тот. — Ну вот еще! Я такого навидался в больнице, когда изучал фармацевтику! В анатомическом театре мы варили пунш! Философа небытие не пугает. Я уже много раз говорил, что собираюсь завещать мой труп клинике, — хочу и после смерти послужить науке.
Пришел священник, осведомился, как себя чувствует г-н Бовари, и, выслушав ответ аптекаря, заметил:
— У него, понимаете ли, рана еще слишком свежа.
Оме на это возразил, что священнику хорошо, мол, так говорить: он не рискует потерять любимую жену. Отсюда возник спор о безбрачии священников.
— Это противоестественно! — утверждал фармацевт. — Из-за этого совершались преступления…
— Да как же, нелегкая побери, — вскричал священник, — женатый человек может, например, сохранить тайну исповеди?
Оме напал на исповедь. Бурнизьен принял ее под защиту. Он начал длинно доказывать, что исповедь совершает в человеке благодетельный перелом. Привел несколько случаев с ворами, которые стали потом честными людьми. Многие военные, приближаясь к исповедальне, чувствовали, как с их глаз спадает пелена. Во Фрибуре некий священнослужитель…
Его оппонент спал. В комнате было душно; аббату не хватало воздуха, он отворил окно и разбудил этим фармацевта.
— Не хотите ли табачку? — предложил Бурнизьен. — Возьмите, возьмите! Так и сон пройдет.
Где-то далеко выла собака.
— Слышите? Собака воет, — сказал фармацевт.
— Говорят, будто они чуют покойников, — отозвался священник. — Это как все равно пчелы: если кто умрет, они сей же час покидают улей.
Этот предрассудок не вызвал возражений со стороны Оме, так как он опять задремал.
Аббат Бурнизьен был покрепче фармацевта и еще некоторое время шевелил губами, но потом и у него голова свесилась на грудь, он выронил свою толстую черную книгу и захрапел.
Надутые, насупленные, они сидели друг против друга, выпятив животы; после стольких препирательств их объединила наконец общечеловеческая слабость — и тот и другой были теперь неподвижны, как лежавшая рядом покойница, которая тоже, казалось, спала.