— Ты ни черта не понимаешь. Смотри, — говорит он, — она предала тебя ради себе подобных. Монстры тянутся к монстрам.
— Я не верю.
— Тебе стоит взглянуть на нее, американка. Она стоит на причале с остальными. Они собираются убить нас и, возможно, твоего ребенка.
Твоего ребенка. Сдвиг. Моя дочь больше не нужна ему. Теперь, когда он узнал, что один из ее родителей умер от вируса, созданного в лабораториях «Поуп Фармацевтикалз», интерес к девочке пропал. Вот ведь непостоянный какой, мерзавец. Меня это беспокоит. По-настоящему беспокоит. Поскольку отныне моя дочь так же бесполезна для него, как и я, ее жизнь сто́ит не больше, чем пластиковый стаканчик.
— Как я могу посмотреть, если прикована наручниками к столу?
За вопросом следует противостояние. Два возможных варианта борются за первенство. Ему охота насладиться злорадством, но вместе с тем хочется по-прежнему держать меня в подчинении, так что в создавшихся обстоятельствах оба желания исключают друг друга. Однако эго берет верх. Мои путы падают на пол. Я свободна, насколько возможно быть свободной, находясь в тюрьме.
На ватных ногах я ковыляю к двери. Собственными глазами вижу Ирину, ее сияющую в мягком лунном свете кожу.
Швейцарец прав: она не одна. Они столпились на краю причала. Люди, не являющиеся людьми. Однако же в лунном свете они кажутся вполне настоящими. Я не могу различить, что является все еще человеческим, а что уже чем-то иным. Ирина стоит на трапе отдельно от остальных. Именно отсюда она звала меня, когда моя дочь плакала. Лунное сияние любуется собственным отражением на лезвии ножа, который она держит в руках.
— Девочка? — спрашивает она.
— Не разговаривай с ней, — говорит швейцарец.
Но я не желаю следовать его приказам.
— Да.
— С ней все в порядке?
— Да.
— Подойди, я хочу видеть тебя.
Рука швейцарца железным обручем сомкнулась на моем предплечье.
— Ты не можешь пойти.
Я смотрю на него испепеляющим взглядом.
— Сколько у тебя осталось пуль? Одна? Две? Достаточно для меня и них? Или последнюю ты приберег для себя?
Он тянется к моему ребенку.
— Дотронешься до нее — и умрешь.
Затем я выхожу в двери. Я выбираю меньшее из двух зол.
Трап прогибается и раскачивается под тяжестью моего разбитого сердца. Тела расступаются, освобождая нам место на берегу. Кем или чем они являются, в ночной тьме разобрать трудно. Они выглядят так же, как и я, — изможденные этим миром. Может, они и есть я, только говорящая на иностранных языках.
— Кто они такие?
— Люди, — отвечает Ирина.
— Мы в безопасности?
— Да.
— Вы живы?
— Да.
— Как?
— Наверное, у меня не только лицо изменилось. Возможно, что-то внутри тоже.
Ирина берет ребенка у меня из рук, бережно удерживая хрупкую головку в своей обожженной солнцем ладони. Слишком близко к отточенному лезвию ножа.
— Пожалуйста.
— Я не пораню ее.
Она улыбается этому милому новому личику.
— Мы хотим, чтобы человечество продолжало существовать.
Затем она обращает свою улыбку ко мне:
— Мы пришли за тобой. Чтобы спасти тебя. Я молилась, чтобы мы не опоздали.
Они нас обступают, смотрят на мою дочь, и она замолкает.
— Они как будто никогда раньше не видели ребенка, — говорю я.
Один за одним они имитируют плевок на младенца.
— Чтобы отвести дурной глаз, — объясняет Ирина.
Ее слова меня успокаивают: если они все еще подвержены предрассудкам, значит, в них пока достаточно человеческого.
— У них никогда не будет своих собственных, — говорит швейцарец, внимательно наблюдающий за нами. — Отбросы не могут размножаться.
Я оборачиваюсь, бросаю на него взгляд, полный презрения.
— Есть хоть что-нибудь, чего бы ты их не лишил?
— Болезнь и меня обокрала тоже.
— Это не извиняет тебя за те страдания, которые ты принес людям, — говорю я ему.
Затем мои спасители идут по трапу, словно человеческая река, стекающая с причала, а когда возвращаются, я вижу швейцарца, которого они ведут с собой.
Он смотрит на меня с надеждой на спасение.
— Ты позволишь им меня увести?
Я качаю головой.
— Во мне не осталось милосердия к тебе. Ты лишил меня всего.
Мягким движением я забираю нож из ладони Ирины.
— Мои руки уже запятнаны кровью, — говорю я ей.
Когда нож переходит из ее руки в мою, откалывается часть моей души. Я оборачиваю ее в шелк, заключаю в ледяную глыбу и помещаю в обитый железом сундук. Когда-нибудь, если еще остались дни, которые будут моими, я открою замо́к и положу этот обломок на солнце — оттаивать. «Ах, — скажу я, когда вновь его увижу. — Теперь я помню. Я помню, кем я была раньше. Обычной девушкой с простыми мечтами и любовью к своему психоаналитику». «Какие это вызывает у вас чувства?» — спросит меня из прошлого Ник. — «Страх».
Лезвие скользит по ненастоящему кадыку швейцарца, оставляя тонкую красную полоску под кожей, на полдюйма выше шрама, который я сделала ему раньше, и под собственной тяжестью опускается вниз, безвольно повисая в моей руке.
— Ты не можешь этого сделать, — злорадствует он.
— Я не буду этого делать, — отвечаю я ему. — Есть разница, сука ты несчастная.
Я подхожу к Ирине, женщине со змеями из Дельф, забираю у нее свою дочь. Затем мы поворачиваемся и уходим, оставив швейцарца на милость созданных им самим существ. Он их должник.
Мое сердце все еще достаточно чувствительно, чтобы сжаться, когда я слышу его вопли.
Я все еще человек, со всеми достоинствами и пороками, присущими нашему виду.
Мы идем в сумрачном свете благожелательной луны. Опять на север. Все время на север, идем вчетвером. Мы забрали с яхты все, что могли, для себя и для ребенка. Эсмеральда тащит это на своей спине без жалоб. Моему организму с трудом хватает сил, чтобы я могла идти и нести дочь.
— Почему?
— Единственный путь — вперед. Шаг за шагом.
— Мы бы могли вернуться в Дельфы.
— Это даже немного дальше, — говорю я. — Ник хотел выяснить, в порядке ли его родители. Теперь… — Мой язык становится неповоротливым. — Я должна то же самое сделать по отношению к нему. Вы вольны идти туда, куда захотите, друг мой.