Федор Федорович сам был свидетелем и отчасти - жертвой - такого же переворота в большевистской партии, только без стрельбы и штурмов. Новый "Хозяин" провел этот переворот, ниспровергнув ленинскую гвардию ее же оружием - партийной бюрократией и "демократическим централизмом". Скоро все соратники покойного Робеспьера-Ленина сплоченными рядами отправятся на гильотину, а пока могут наслаждаться ожиданием неизбежного. "Сен-Жюст" - Бакаев уже пьет горькую и ждет, когда за ним придут, а все не приходят! "Марат" - Лев Давидович - пакует чемоданы и присматривает в мире местечко позахолустнее. "Жирондисты" Каменев и Зиновьев - гадают на кофейной гуще, кого из них заберут первым... Он - Раскольников - еще счастливчик, отправлен - до поры, до времени - на "литературный фронт". Пьеса "Робеспьер" была последним сражением красного адмирала, его последним залпом главного калибра. Похоже, скоро настанет пора и ему посмотреть в лицо расстрельной команде. Но есть и иная возможность - добиться назначения послом - куда угодно, только бы от "Хозяина" подальше. Вопрос: как получить это заветное назначение?!
"Правильно сказано - революция пожирает своих детей. - думал Федор Федорович. - Надо будет обязательно вставить это в пьесу о Робеспьере! Пусть Коба читает, это испортит ему аппетит!".
За те годы, когда Лара не замечала Федора, и он постепенно научился жить без нее. Раскольников женился, у его избранницы было вполне подходившее для "бойца литературного фронта" имя: Муза. Она быстро и ловко печатала на машинке и была для Раскольникова и литературным секретарем, и верной подругой, и опорой. Брак оказался счастливым, но о Ларисе Раскольников помнил каждую минуту - она оставалась частью его жизни. И вот, в начале февраля 1926-го, как раз накануне его дня рождения, эта женщина снова вернулась в его жизнь наяву. Ее мать пришла и в слезах рассказала ему, что Ларочка "очень плоха" и зовет бывшего мужа к себе - в Кремлевскую больницу.
- Стоит ли? - честно спросил Федор. - Зачем это?
- Приходи сегодня же - и не раздумывай. - отрезала Екатерина Александровна. - Раньше к Ларочке было трудно пройти, врачи не пускали, боялись за ее здоровье. А сейчас ничего - пускают...
- Хотелось бы верить, это потому, что Лара выздоравливает, - не совсем уверенно проговорил Раскольников.
- Куда там... Хуже! Каждый день все хуже ... - зарыдала бывшая теща.
- Тогда почему посетителей пускать стали? - поинтересовался Раскольников, хотя сам догадывался, почему.
- Такая она им не страшна... - прошептала ему на ухо Екатерина Александровна.
Отправляясь к Ларисе, он не мог стряхнуть с себя странное оцепенение, почти безразличие. Но, как только Федор увидел ее, все перевернулось. Бледная, слабая, смертельно исхудавшая, с потускневшими, жидкими волосами, такая маленькая и беспомощная под огромным одеялом. Рядом - мать и какой-то мальчишка, по привычкам - бывший беспризорник, но Раскольников едва заметил их. Врезалось в память то, с какой трогательной нежностью цеплялся за ее восковую руку этот шмыгающий носом мальчишка. Он понял: Лара по-прежнему - самая любимая и главная в жизни женщина, хоть и уже не нужная. Однако теперь уместнее употребить форму: "была". Быть ей оставалось недолго.
Одно хорошо - в маленькой палате не было других больных. По нынешним временам понятно, каких "больных" можно было ожидать рядом с товарищей Рейснер. Значит, ее списали со счетов. Впрочем, непременно войдут "доктора" или "медсетры", и очень скоро - соглядатаев здесь много, и в белых халатах, и без! Говорить нужно быстро и тихо.
- Здравствуй, Лебеденочек, - просто сказал он и прикоснулся товарищеским рукопожатием к ее бессильной руке. - Надо же, вот и увиделись. Сколько лет не звала, а тут...
- Мама, Алеша, - сонным, непослушным голосом попросила Лариса. - Выйдите, прошу вас, нам с Федей поговорить надо.
Это ласковое "Федя" прозвучало так внезапно! Раскольников неожиданно для себя поднес к губам ее руку, которую собирался лишь товарищески пожать. Сам не понял - что случилось, почему так предательски дрогнуло его сердце: он ведь в былые годы рук женщинам никогда не целовал, только губы и все остальное! Но в эту минуту старорежимный жест оказался вдруг единственно уместным. И она рада, улыбается...
Когда вышли мальчишка с матерью, Лариса, резиново улыбаясь бескровными тонкими губами, сказала Федору:
- А знаешь, таким я бы смогла тебя полюбить...
- Каким - таким?
- Ты помягчал, Федя... Ты уже не такой, как раньше!
- Это, наверное, потому, Лара, что я нынче не боевые корабли вожу, а поставлен партией у литературного штурвала, так сказать. - попытался пошутить он. - Крови больше не лью, только чернила. Но и здесь размягчаться не время. На литературном фронте борьба тоже кипит! Много, видишь ли, разной публики, "попутчики", иначе не скажешь! Безыдейные писаки... Боремся с ними строжайшей партийной цензурой.
- С кем теперь бороться, Федя? - со странной, снисходительно-сочувственной улыбкой спросила Лариса. Ее слова доносились как будто из иного мира, он вслушивался в них, как в откровение. Сейчас он наконец верил ей - каждому слову!
- Ты ведь и сама с такими боролась, Лара! - вяло попытался возразить Федор. - Явно они с нами, а тайно... Михаил Булгаков, к примеру. Написал же он пьесу про киевских золотопогонников! Ты же помнишь, "Дни Турбиных"... Возмутительно, что ее допустили к постановке не где-нибудь, а в Художественном театре! Теперь там на сцене "Боже, царя храни!" поют, двурушники, а публика ради этого ходит! Видишь ли, Ларисонька, такие безобразия не прекратить одними запретительными мерами, как предлагают некоторые... Нужен пример подлинно революционной драматургии! С поэзией чуть лучше дело обстоит, там ведь товарищ Маяковский, и не он один... А пьесы я сам теперь буду писать, не хуже Гумилева, поверь!
- Федя, я прошу тебя, оставь в покое и Гумилева, и Булгакова! - попросила Лариса. - Мне уже не нужно ничего доказывать, я скоро умру, а тебе жить...
- Не говори так, Лебеденочек, верь: ты не умрешь! - Федор снова совершил небывалое: встал на колени у ее кровати и припал губами к слабым, усталым рукам Лары. - Я не дам тебе умереть! Не оставлю тебя, ты слышишь! И для начала заберу тебя отсюда, родная. Так что не говори о смерти больше. Борись!
Он помолчал, мучительно соображая, какие еще слова будут сейчас уместны, а потом сказал как-то удивительно спокойно и просто:
- Хочешь, я тебе стихи почитаю? Даже твоего Гафиза... Знаешь, я прочел его стихи в Кабуле, когда ты уехала... У него хорошие стихи, крепкие! "Приглашение в путешествие", например. Или "Индюк"... Несмотря на забавное название, как раз про нас! "Уедем, бросим край докучный и каменные города, где вам и холодно, и скучно, и даже страшно иногда....". Это он, наверное, для тебя написал? Удивительно, я уже не ревную... Ты только выздоравливай, милая! И прости меня, сама знаешь за что... Привел я его под чекистские пули, каюсь. Не стану говорить, что от любви к тебе. Любовь не должна убивать! От ревности и от злобы... Жаль!