— Вот вы и проговорились, — не унималась Лиля, — сами заварили кашу, а признаться не хотите…
— Да, — с вызовом отозвался Межинский, — я бы хотел сыграть шутку, такую шутку, милую путаницу времен, — он гаденько хихикнул, — но, увы, люди делают вид, что близоруки, а ведь сами начали игру в прошлое и в будущее, в узнавание, неузнавание. А ведь сегодня прекрасный денек, выбирай кого хочешь… как, наверное, и всегда… А вы, не знаю, как вас, удивлены?.. — Межинский зыркнул сощуренными глазками на Казимира.
— Я… признаться, даже слишком… тем, что их так много, всяких моих «будущих…», просто целые улицы, площади…
— Черт… Настоящих! Время — категория грамматики, и не больше. Сегодня не нужно шевелить мозгами и соблюдать условности. Старуха призналась вам, что она — ваша любовница? Пустяки! Пошлите ее куда подальше, объясните, что она в действительности ваша бабушка… словите ваше «случайное сердце»… Не трусьте и, как орут лотерейщики, играйте и выигрывайте…
Лиля и Казимир переглянулись. Длинный-длинный взгляд… она шептала — «старик — чернокнижник, и часы он чинит не простые, ох, доиграется…», а Казимиру хотелось потрогать ее щеки, мокрые от снега, они казались глянцевыми и одновременно мягкими, как мармелад.
Уже не помня как, Казимир оказался на улице. Снег кончился, и пронзала ясность того, что чудеса тоже кончились, ибо объяснены… Он по привычке, забыв о троллейбусах, шел пешком, погружаясь в вечернюю мистерию выходного дня. Небо, пугавшееся остроконечных крыш, сбросило серую маску и посветлело. Осенний вечер — а как летний рассвет… Казимир медленно изменял курс и поворачивал назад, неловко и неуклюже, как дирижабль. Он не хотел признаться себе в том, что боится опоздать… Вера в стариковский бред еще пошатывалась в нем, как новорожденный олененок… но шаг поневоле ускорялся, и наконец Казимир помчался по лужам и льдинкам, помчался обратно, по закоулкам, где только что брел и не встретил никого… Он бежал обратно, за случайным сердцем, за девушкой-оборотнем, прислуживающей то ли дьяволу, то ли безумцу, он бежал, абсолютно живой и абсолютно счастливый…
Настройщик
Любашеньке в детстве так и не купили инструмент.
…Теперь же она бессмысленно-мечтательно водила пальцами по кой-где растрескавшейся, шершавой коже, по пустым глазницам инкрустаций — коренастые немецкие буквы отстали за давностью лет, зато подсвечники жеманно выпячивали свои начищенные металлические шейки. «Эк кто-то постарался», — думалось Любаше. Стародавнее германское фортепиано недавно доставили от родственной воды на киселе — для племяшки, чтоб училась, как не вышло у Любаши. Нравилось — не лакированное, как нынешние, а словно морилкой крытое, ногтем вцарапывала беззащитные деревянные морщинки, желая отчего-то сделать их глубже и отчетливее, и в ней самой начинало бродить, как квас, необъяснимое чувство, нечто между сладко, больно и завидно…
Не успела даже причесаться и пыль с пальцев стряхнуть — в дверь позвонил ожидаемый настройщик. Весь как позапрошлогодняя рождественская открытка — цвета поблекшие, рубашка мятая, и жилетка в шерстяных затяжках, разве что паутина в голове не завелась. «Здрасссьте… темновато у вас», — просипел, улыбнувшись сразу всем лицом, приподнявшим косматые уголки волос по бокам задорной пологой лысины. Провел зачем-то пятерней по пианинной крышке — Любаше сразу стало щекотно и томительно-нежно, будто беличьей кисточкой по спине провели. «Пыльно», — констатировал настройщик, и Любонька встрепенулась, застыдилась и схватила зачем-то фиалку в горшке, неуместно устроившуюся на музыкальном сокровище. В ответ послышалось требовательное: «Оставьте!»
Любаша обомлела и тихо присела на стул, а толстячок настройщик, не взглянув на нее, принялся за дело. Только странность одна заставила слух насторожиться — клавиши под его пальцами выдавали хрустальный точный тон, будто инструмент уже в полном порядке. И Любаша, не в силах удалиться из комнаты, из любопытства обмякла на стуле и была наказана за это, ибо первая же нота из числа тоненьких и писклявых отозвалась препротивным толчком в горле, как если бы к нему приставили оголенный ток. После клавиша пониже ударила ее в низ живота, так что матка вдохнула, выдохнула и заныла, будто ее выжали, как носовой платок. Любаша хотела было обалдело обернуться на настройщика, но глаза сонно закрылись, и очередной клавишный пассаж оборвался соль минор, которая сладко забилась в солнечном сплетении…
«М-да… за что же вы ее так не любите?.. племянницу. Не тратьте силенки на это. А то совсем вам будет худо…»
И не успела Люба издать вопросительно-изумленный вопль на сие вкрадчивое бормотание, как следующая гамма пробежалась по спине и, больно щелкнув, тормознула в копчике. В панике и в ярости Любаша готова была заплакать, но тут по лбу полоснула и моментально исчезла мигрень, и потная слабость окутала ноги и ладони. Теперь о бегстве не могло быть и речи. «Чертовщина!» — только и смогла признать Люба.
…И почувствовать, что странный пришелец на нее смотрит искоса и, как ни странно, с сочувственным оскалом. Она, еле расклеив глаза, повернула голову и увидела, что с передними зубами у него туговато и сам он маленький, неказистый и совсем не страшный, и вовсе не гном, а уж скорее гриб масленок с блестящей головой вместо шляпки.
«Вот и славно, детка… вот и нечего бояться. Все и кончилось почти. Только никогда не надо подходить к инструменту с нечистыми руками. Понимаешь, о чем я… с не-чис-ты-ми…»
И заиграл шопенообразное. Любаша плакала, в груди туда-обратно ходила свинцовая гиря, чавкала слезной слизью, и все сильней и сильней. Люба думала, что на стуле не усидит от этих колебаний, и тоскливо поняла — сердце. «Уж если и с ним чего-нибудь — не выжить мне…» Но все завершилось быстрей, чем она думала. Изнутри в грудную клетку что-то ударилось, Люба на мгновение потеряла сознание, и последней картинкой было изумительное видение — «птичка черная из меня вылетела… как фотографы обычно шутят… бред однако ж…».
Она очнулась от фальшивых клавиш, все помня и желая предать настройщика жадным расспросам — что он, мол, за диковинная птица, но человечка того и след простыл. Вместо него недавно вернувшаяся от любовника сестра недовольно терзала пианино и ворчала: «Что ж за старье-то нам подвалило… никакого звука. Или не было еще настройщика?»
Любаша не ответила — ей было блаженно хорошо отчего-то жить. Она оторвалась от стула и легко припорхала в ванную — дополаскивать всякое тряпье-простынье. И от необъяснимой своей дурашливой радости вдруг напела что-то из Россини… конечно, Россини… но голос оказался неожиданно глубоким и чистым и сочным сопрано, какого у Любаши сроду и быть не могло. Она пробовала еще и еще, но чудный дар не исчезал. «Вот чудо-то! Это меня, выходит, настроили… А с пианино что же?»
Она вошла в комнату. Инструмент был ликующе оккупирован племянницей. Заспанное припухшее дитя с растрепанными косицами деловито откинуло крышку и пухлым пальчиком провело по клавишам. И глубоким эхом ему отозвалась совершенная живая душа…
Следующая
Единственное окошечко светилось во всем доме — ее. И тень в нем плавала — тоже ее. Оставалось признать легкое помутнение рассудка, ибо она здесь, а тень — там. Она возвращается домой, а дома будто уже есть Она.