— Джакомо!
— Марко!
Друзья сначала схватили друг друга за руки, потом обнялись, пролив по обычаю южан легко подступающие слезы. Молодой офицер дотронулся до плеча Казановы.
— Пройдите в эту комнату, синьор, вы сможете минут десять побыть наедине с вашим другом. А затем пора будет двигаться в путь.
Поахав и поохав, что было естественно в их положении, Казанова прежде всего спросил:
— Как обстоят твои дела, Марко?
— Меня выпускают с компенсацией и своего рода извинениями при условии, что я проведу год в Падуе и что мой отец и Брагадин обязуются доставить меня в Венецию в любое нужное время.
— Можешь ты простить меня за те страдания, которые ты по моей вине здесь перенес?
— Это не твоя вина, — тепло проговорил Марко, — а вина этой подлой, насквозь прогнившей республики, которая…
— Тихо! — сказал Казанова. — Тебя могут услышать. Мы ведь еще не выбрались из ловушки, и я подозреваю, что именно такие разговоры с моей стороны и способствовали тому, что мы здесь очутились. А как старик сенатор? Ты видел его?
— Брагадин? Да, видел, и он выглядит точно так же, как в последний раз, когда мы его видели, — все причитает, что ты без достаточного благоговения вопрошал «Ключ Соломона».
— Старый осел! — рассмеялся Казанова и тут же насупился. — Но почему он не просил о свидании со мной?
— Просил, но ему не разрешили.
— Почему? А, неважно. Времени у нас мало. Еще один вопрос: есть у тебя хоть какие-то сведения или догадки относительно того, где Анриетта?
Марко покачал головой.
— Ни малейших. Мне стоило большого труда убедить ее бежать. Она все твердила, что хочет сдаться, что она — причина твоего ареста и что, если она будет у них в руках, тебя могут выпустить. Когда же наконец она согласилась покинуть территорию Венеции, то отказалась дать какой-либо адрес: сказала, что, если и когда тебя выпустят, она наверняка об этом услышит…
— Время кончилось, синьоры, — произнес голос молодого офицера. — Мне жаль нарушать вашу беседу, но у меня на этот счет есть приказ, которого я не могу ослушаться. Синьор Казанова, гондола готова.
Теплое прощание с Марко, затем коридоры, лестница, вдруг открывшаяся дверь — и Казанова почувствовал на своем лице дыхание свежего ночного воздуха Венеции. Молодой офицер, взяв его под руку, подвел в темноте к краю причала и шепотом объяснил, что его, Казановы, отъезд должен происходить тихо, в темноте, чтобы остаться по возможности в тайне. Он пожал Казанове руку, помог ему спуститься в фельце, и гондола неописуемо мягко заскользила по воде, унося узника от тех мест, где он познал столько горя и где столько мужества было потрачено зря.
Тому, кто никогда не сидел в тюрьме, нечего и пытаться понять тот поистине истерический восторг, какой постепенно овладевал Казановой по мере того, как гондола быстро продвигалась к Гвидекке, а затем направилась к континенту. Убийственное однообразие существования, бесконечно тянущиеся бесцветные дни, ужасные ночи, проведенные в тюрьме, все еще терзали его ядом воспоминаний, и он тихо заплакал в темноте при мысли, что наконец избавлен от всего этого, а также от сожалений о безвозвратно утраченных днях молодости. Ему казалось, что теперь ничто уже не способно причинить ему настоящую боль, что, пока он на свободе, вдали от этих жутких стен, он ни о чем не станет сокрушаться.
Однако так велико было его недоверие, что дважды, когда гондола по каким-то причинам слегка сворачивала — или ему казалось, что слегка сворачивала, — с курса на Местре, ему приходила в голову сводящая с ума мысль, что треклятая инквизиция играет с ним в кошки-мышки. Это подозрение исчезло, лишь когда он благополучно сошел на землю и был препоручен заботам проводника, принесшего ему два саквояжа, которые неведомо для Казановы были наполнены одеждой и прочими необходимыми вещами по приказу Триумвирата. Наблюдая за тем, как саквояжи укладывают в почтовую карету, которая должна была отвезти его в Гризон, Казанова мрачно подумал, что Триумвират в самом деле не забывает ни об одной детали, сколь незначительной она бы ни была. Вы только представьте себе, они продумали все, что требуется для удобства человека, которого мучили полтора года по ничем не подкрепленному подозрению!..
Такие и многие другие мысли и чувства одолевали Казанову, мешая ему заснуть под некогда такое знакомое, а сейчас такое восторженно-новое покачивание и подпрыгивание кареты, влекомой парой сильных лошадей. Всякий раз, как они останавливались на почтовой станции, он выходил из кареты: внешне — чтобы размяться, а на самом деле ради удовольствия снова почувствовать под ногами землю и иметь возможность обменяться словом с конюхом, или почтальоном, или сонным хозяином — с кем угодно, кто не был тюремщиком или инквизитором, или человеком, как-либо связанным со Свинцовой тюрьмой. А однажды он чуть не прочитал молитву, которую шептал в течение более года, — моление за всех тех, кто сидит в темнице, символе неравенства и тирании.
Он все-таки заснул под неумолчный стук колес, а проснувшись, обнаружил, что весь окрестный мир погружен в белый холодный туман, в котором вдруг возникали смутные очертания деревьев с мокрыми желтыми листьями, белых домиков и проезжающих мимо повозок. Потом в белом мутном воздухе появились очертания красного шара, который становился все ярче и желтее по мере того, как туман редел и уносился рваными клочьями, оседая в стылых низинах и на затененных склонах крутых гор, и наконец золотое солнце и голубое небо ясного осеннего дня победоносно возвестили свой приход. Казанова забыл о своей миссии и о своих обидах, о своей любви, о себе, наслаждаясь свободой и чуть ли не желая, чтобы все радости жизни свелись для него к этому бесконечному путешествию, уносившему его все дальше и дальше от венецианской тюрьмы.
Но днем, когда карета замедлила ход, везя его мимо гор с тенями провалов и ослепительных, покрытых снегом вершин и полей, а воздух становился все холоднее, Казанова вернулся к реальностям жизни и впервые занялся изучением карт и инструкций, которые дотоле лежали у него в кармане. Однако обычно плодовитый мозг его не выдавал ничего — то ли от спячки, в какой он пребывал в тюрьме, или оттого, что Казанове была крайне неприятна его миссия, или просто из упрямства, этого Казанова понять не мог. Так или иначе, вместо того чтобы строить планы, как заманить донну Джульетту и передать ее в руки венецианской тайной полиции, Казанова снова сунул бумаги в карман и задремал, слегка вздрагивая от холода, пока не стемнело и почтальон не объявил, что они добрались до деревни, ближайшей на главной дороге к тому месту, где Казанове предстояло найти донну Джульетту. И Казанова, выйдя из кареты, усталый, замерзший и одеревеневший, повел себя отнюдь не как добросовестный и очень старательный политический агент — он заказал себе лучшую комнату с лучшим камином, и лучший ужин, и лучшее вино, какие могла предоставить ему эта гостиница, великолепно поужинал, улегся в постель и заснул крепким сном.
Это была его первая ночь на свободе, ибо даже в карете, которая мчала его по тряской дороге в темноте, Казанова чувствовал власть Триумвирата, безмолвной и постоянной угрозой довлевшую над ним. Собственно, и наслаждаясь роскошествами, которых он был так долго лишен, Казанова ощущал эту угрозу, тем более что сама свобода, которой он снова с таким смаком вкусил, была обусловлена. Он должен оказать инквизиторам премерзкую услугу, чтобы завоевать ее, и, не знай он странного упорства в возмездии со стороны Венецианского государства, можно было бы подивиться, как его выпустили. Вполне возможно, решил он, это объяснялось желанием возместить ему заключение, позволить ему показать, что он лояльный гражданин, как он сам утверждал. Ну а роскошествам он так предался потому, что они были для него символом вновь обретенного достоинства, ибо кто может быть более жалким, чем узник, чье каждое движение и каждая минута жизни регламентированы бессердечными правителями? Нечего в таком случае удивляться, что Казанова предался роскошествам, доказывавшим его свободу.