когда ему посчастливилось попасть на постой в богатый дом, вот как поминает их гостеприимство:
— Ну и грязь же была у этих скотов!..
Барышня Вера умирает с надеждою, что когда-нибудь выстроится "чудное здание будущей целомудренности", — и тогда, значит, женихи будут приходить к невестам чистыми и брать чистых невест.
На барышне Вере вообще, несмотря на всю ее независимость, отразилось настроение богатой обывательской немецкой семьи:
— "Свободная любовь"! — презрительно говорила она. — Призрак, очертаний которого никто не может уловить. Чистый истинный брак — вот она, свободная любовь…
Из чего видно, в скобках, что и мещанство иногда, с отчаяния, говорит парадоксами…
Эта закваска мещанства — легкая, но невытравимая — приводит бедную барышню к требованию девственности от мужчины, вступающего в брак.
Так как она умна и не хочет дешево морализировать, то она и не требует этого идеала сейчас — вынь да положь, — она знает, что это дело долгого общесоциального прогресса, и умирает для того, чтобы стать "камешком для будущего чудного здания"…
Будем же надеяться, что это чудное здание ни в каком случае не окажется таким, как мечтала, умирая, барышня Вера.
Что в далеком светлом будущем два человека, встретясь на дороге любви, не станут опрашивать друг друга:
— Девственен ли ты, мужчина? Девственна ли ты, женщина?
Эти вопросы — оскорбление любви.
Потому что под ними понимается:
— Если ты уже любил, то ты не чист для меня.
Значит, любовь делает нечистым? Значит, любовь — клоака?
И, очевидно, требование девственности от любимого человека есть просто-напросто пакостное желаньице вывалять в грязи моей клоаки совершенно чистенького, еще незабрызганного человека…
Нет, барышня Вера, в "чудном здании" грядущего иначе будут понимать любовь.
Встретясь и полюбив, два человека только спросят друг у друга:
— Чиста ли твоя душа?
И отпразднуют свою любовь, не заботясь о жалком розыске, кто сколько уже любил.
Барышня Вера тоже поняла бы это, пошли ей судьба не такого Георга.
Если бы любимый человек рассказал ей о своем прошлом с благородным умилением, она поняла бы, что и в своих прежних увлечениях, хотя бы мимолетных, он был и оставался человеком, а не скотом, и полюбила бы его еще теплее.
Но он оказался абсолютным животным. Он перед нею оплевал свое прошлое и доказал, что в этом прошлом для него не было ничего, кроме скотства; он развернул перед нею нечистую душу, и бедной девушке стало противно — противно до смерти.
Оттого она не поняла, что и мужчина от женщины, и женщина от мужчины должны требовать по девственности тела, и даже не девственности души, а благородства и чистоты души.
Не в том дело, имел ли он "прошлое", имела ли она, — а в том, вышел ли он и вышла ли она из этого прошлого благородными и человечными.
Altalena.
ОДНА ИЗ МНОГИХ
(Моя сестра)
Посвящается Вере[29]
Для того должны мы с торгу отдавать свои тела, чтобы девственница девство охранять в себе могла…
Altalena
Высокомерие и подлость — вот два ужасных дракона, с которыми приходится бороться маленькому, слабому человеку.
Нечего говорить, что борьба неравная.
Высокомерие и подлость всегда побеждают. И когда маленький, слабый человек побежден, обезоружен и унижен, то всякая букашка, всякий проходимец может издеваться над ним, топтать его в грязь и плевать в него.
И побежденный, обезоруженный и униженный человек будет спокойно, хотя со страшной болью в груди, принимать все издевательства и плевки.
Он будет похож на утопающего, который, видя безуспешность усилий справиться с морской пучиной, смежает очи, кладет руки на голову и камнем идет на дно.
Я лично, как маленький человек, также постоянно воевал с высокомерием и подлостью. Иногда я побеждал, а иногда бывал побеждаем. И когда я бывал побеждаем, сражен высокомерием и унижен подлостью, то переживал мучительные часы.
Я был близок к умопомешательству.
Сдерживая невероятными усилиями клокочущие в груди слезы, я носился по улицам, как вихрь, ничего и никого вокруг не замечая — ни домов, ни деревьев, ни фонарей, ни пешеходов. Все сливалось в моих глазах в серую или бесцветную холодную массу.
Я задыхался от горя, обиды и отчаяния, чувствовал ноющую боль во всем теле, бормотал несвязные слова и почел бы себя счастливым, если бы внезапно передо мной выросла толстая, массивная стена, и я налетел бы на нее, разбился и превратился бы в бесформенную и бесчувственную массу, или же если бы передо мной сверкнул широкий нож, и я нарезался бы на него со всего размаху голой грудью.
Сотни безумных желаний теснились тогда в моей голове.
Между прочим, у меня было желание пойти к своему обидчику с пятиствольным револьвером и сказать ему:
— Смотри, до чего ты довел меня. Ты лишил меня покоя. Ты вымотал у меня все жилы. Ты довел меня до самоубийства.
И тут же на его глазах пустить в себя один за другим все пять зарядов. И я с удовольствием ощущал, как острыми гвоздями они впиваются в мое тело.
Вы улыбаетесь, читатель? Вы смеетесь? Вам не знакомо такое сумасшедшее состояние духа? Вам все это кажется бредом больного?
О! В таком случае, вы — человек сильный, толстокожий, и мне, слабому человеку, остается только позавидовать вам…
И вот, изображая собой клокочущий вулкан, я пробегал десятки улиц.
Воображаю, какой у меня был тогда вид!
Но никто не обращал на меня внимания. Никому не было до меня дела. Никто не интересовался мной.
Летит человек, ну и пусть летит. Черт с ним!
Не было того, чтобы кто-нибудь остановил меня, спросил — в чем дело, утешил и обласкал.
Никто, никто.
Я был всем чужд, никому не нужен, и я был тогда