— Перелома нет, — сказал он наконец, — просто вывих. Ему повезло, мог охрометь на всю оставшуюся жизнь. Лучше всего давать ему побольше вина: оно разжижает загустевшую кровь и расслабляет мышцы. На ночь поместите лодыжку в холодную воду, чем холоднее, тем лучше, — это предотвратит воспаление. Если хотите, я могу послать за свежей ключевой водой. Завтра обмотайте ее поплотнее и следите, чтобы он не вставал, пока боль не пройдет окончательно. Утром скажу плотнику, чтобы он сделал ему костыль.
Цицерон облегченно кивнул. Внезапно челюсть его задергалась, рот задрожал, подбородок затрясся. Он широко зевнул, хотя и пытался перебороть зевоту, моргнул и начал засыпать прямо на ходу. Напоследок он смерил меня пренебрежительным взглядом из-под отяжелевших век, неодобрительно покачал головой в сторону Тирона и вернулся к себе в спальню.
Усталый, я проскользнул в свою комнату. Бетесда сидела на постели и дожидалась меня. Вслушиваясь в разговор за дверью, она уловила только обрывки рассказа о нашем ночном приключении. Она засыпала меня вопросами. Я прилежно отвечал и не заметил, как мои скомканные объяснения утратили всякую связность.
В какой-то момент я задремал.
Во сне я лежал на коленях у богини, гладившей меня по лбу. Ее кожа была как алебастр. Губы были подобны вишням. Глаза мои были закрыты, но я знал, что она улыбается, ибо чувствовал ее улыбку, теплым солнечным сиянием ласкавшую мне лицо.
Дверь отворилась, и комната наполнилась светом. Точно актер, выступающий на сцену, вошел Аполлон Эфесский — нагой, золотистый, ослепительно прекрасный. Он встал на колени рядом со мной и поднес свои губы к моему уху так близко, что я кожей ощутил прикосновение его рта. Дыхание его было таким же теплым, как улыбка богини, и источало аромат жимолости. Подобно лепечущему ручью, шептал он сладостные слова утешения.
Невидимые руки заиграли на невидимой лире, и незримый хор запел песню, прекраснее которой я никогда не слышал, — из строки в строку звучали слова любви и хвалы, все в мою честь. В какое-то мгновение по комнате пробежал слепой, дикий гигант с ножом, его глаза были застланы запекшейся кровью, вытекавшей из раны на голове; но ничто больше не омрачило упоительного совершенства моего сна.
Прокричал петух. Я вздрогнул и присел; мне чудилось, что я снова нахожусь в своем доме на Эсквилине и слышу голоса незнакомцев, крадущихся в утренних сумерках. Но шум, принятый мною за голоса разбойников, был, на поверку, поднят Цицероновыми рабами, готовившимися к наступающему дню. Бетесда спала рядом со мной как убитая, завитки ее черных волос разметались по подушке. Я откинулся на подушки, надеясь заснуть снова, и провалился в дрему, не успев закрыть глаза.
Сон надвигался на меня отовсюду — сон без примет, видений, ориентиров. Такой сон подобен вечности; нечем мерить течение времени, нечем разметить пространство, мгновение неотличимо от эона, атом огромен как вселенная. Все многообразие жизни — все наслаждение и вся боль — растворяется в изначальном единстве, поглощая даже ничто. Не такова ли и смерть?
Потом я внезапно пробудился.
Бетесда сидела в углу комнаты, штопая край туники, что была на мне прошлой ночью. Наверно, я порвал ее, прыгая с балкона. Рядом с ней лежал надкушенный кусок хлеба, намазанного медом.
— Который час? — спросил я.
— Полдень или около того.
Я потянулся. Руки не гнулись и ныли. На плече я заметил длинную багровую царапину.
Я встал. Ноги ныли не меньше рук. Из атрия доносилось жужжание пчел и голос упражняющегося в декламации Цицерона.
— Готово, — объявила Бетесда. С довольным видом она подняла тунику. — Утром я ее постирала. Прачка Цицерона показала мне новый способ. Отстирываются даже пятна от травы. Такая жара — туника уже высохла. — Она подошла ко мне и подняла тунику над моей головой, чтобы меня одеть. Я со стоном продел в нее негнущиеся руки.
— Завтрак, господин?
Я кивнул.
— Я позавтракаю в перистиле в тыльной части дома, — сказал я. — Где угодно, лишь бы подальше от декламации нашего хозяина.
Лучшего дня для праздности не придумаешь. В квадрате голубого неба над двориком по одной — не больше и не меньше — проплывали белые пушистые тучки, словно сами боги направляли их шествие. Воздух был теплым, но не таким горячим, как в предыдущие дни. Прохладный, сухой ветерок шуршал по крыше и проникал в тенистые портики. По дому чинно сновали рабы с выражением скрытого возбуждения и решимости на лицах, ощущая серьезность событий, подготавливаемых в кабинете их хозяина. Осталось два дня — сегодня и завтра, потом — суд.
Бетесда стояла возле меня, готовая исполнить любое мое желание, предлагая принести это или то — свиток, питье, широкополую шляпу. Она была на удивление покорна. Хотя она не обмолвилась ни словом, я понимал, что тягостные следы ночной опасности — порванная туника, царапина на плече — камнем лежали у нее на сердце, и она была рада тому, что я цел, невредим и нахожусь рядом с ней. Когда она принесла мне чашу с холодной водой, я отложил свиток, который читал, посмотрел ей в глаза и пальцами коснулся ее запястья. Вместо того чтобы улыбнуться мне в ответ, она затрепетала, и мне показалось, что губы ее слегка дрожат: так колышутся листья ивы на слабом ветерке. Потом она отняла руку и отошла в сторону: старый Тирон по диагонали пересекал двор, направляясь прямо ко мне в нарушение всех приличий, требовавших от рабов смиренно передвигаться под сенью портиков. Он прошел мимо и снова исчез в доме, не переставая мотать головой и бормотать что-то себе под нос.
Старый вольноотпущенник вскоре вышел в сопровождении своего внука. Тирон шел через двор, опираясь на грубо сколоченный деревянный костыль, приподнимая над землей плотно замотанную лодыжку и стараясь двигаться быстрее, чем позволяла его сноровка. Он глупо улыбался, гордясь своей хромотой, как гордился бы воин своей первой раной. Бетесда сходила за стулом и помогла юноше сесть.
— Первые мужские шрамы и ранения подобны знакам посвящения, — сказал я. — Но повторение делает их докучливыми, а потом и гнетущими. Молодость гордо расстается со своей гибкостью, силой и красотой, принося их в жертву на алтарь мужественности, и только впоследствии об этом жалеет.
Моя сентенция не произвела на него ни малейшего впечатления. По-прежнему улыбаясь, Тирон наморщил лоб и посмотрел на свиток, отложенный мною в сторону, решив, что я пересказываю ему чью-то эпиграмму.
— Кто это сказал?
— Человек, который когда-то был молод. Так же молод, как ты сейчас, и так же жизнерадостен. Похоже, у тебя отличное настроение.
— Так и есть.
— Не болит?
— Немножко, но что об этом беспокоиться? Все настолько увлекательно.
— Да?
— Я имею в виду все, что связано с Цицероном. Все документы, которые надлежит собрать, все те, кто принимает в нем участие, — друзья защитника, порядочные люди, такие, как Марк Метелл и Публий Сципион. Я уже не говорю о том, что нужно заканчивать речь, пытаться предугадать доводы обвинения, — в самом деле, времени не хватает ни на что. Безумная гонка. Руф говорит, что так всегда и бывает, даже у такого опытного адвоката, как Гортензий.