Под черепичным навесом на балюстраде веранды — мальчишка. Свирель его — камень. Мелодия камня — …,…,…......,…,…! — безмолвие.
Чешую сушит ветер. Она шелушится, крошится, песочится и оседает песком на прибрежный песок.
Дождя нигде нет.
Взболтав легкой дрожью пространство, часы трижды бьют: бум, б-бум-м, б-б-бум-м-м.
Летаргия. Никто никому в ней не снится.
Под самой ресничкой у неба плоскокрыло летит первобытная бабочка, заплетая в рисунок полета его три измерения: суетливость, бессмыслицу и красоту.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ (Либидо)
Я себя никогда не забуду.
Клятва Л. фон Реттау,
которой открывается ее дневник.
Когда человек не живет, он не всегда умирает. Не совладав с суицидом, например, отправляется в Вену.
Первым делом нужно ему предоставить жилье. Смотрим на карту. Пожалуй, лучше всего поселить Дарси в центре, в гостинице на Штефанс-плац. Тому есть причины: во-первых, негоже одного из героев романа тащить под финал на задворки; во-вторых, присущая сочинителям вредность подбивает нас обустроить для Оскара нечто вроде ловушки: отель «Амбассадор» расположен под боком у знаменитого шпиля. Пусть же Дарси, глядя на сей гордый перст, указующий небу его направление, тщится себе подсказать: недостижимых высот не бывает — есть только недостижимые души… А заодно размышляет о том, что наконечник собора походит на гвоздь, навеки прибитый к позору людского бессилия, сполна ощутившего бренность дольнего существования.
Но здесь припасен и сюрприз: тот же шпиль воплощает собой стержень веры — в то, что, как принято думать, обретается вне человеческой биографии и, каждый втайне на это надеется, больше и глубже, чем любые бессилие и позор. Выходит, шпиль — это шпилька, которой нет-нет, а мы кольнем Дарси за то, что он не проверил надежду эту на практике — выжил…
Стало быть, Вена. Судя по карте, первые дни Дарси нравится, побродив по Рингу, мимо Бург-театра и здания Парламента, выйти к Площади Марии-Терезии, постоять в окружении близнецовых музеев, пересечь дорогу, пройти в городские ворота, потом — вот тут, через Гендель-плац, вдоль загорающих на хофбургской лужайке студентов и разноцветных конных экипажей. Затем, нырнув в арку, миновать сквозь толпы туристов дремучую тень галереи, чтобы сразу опять очутиться под слепящим прицелом света в перекрестии Херен-гассе и Кольмаркта, а уже через четверть минуты укрыться в глухом коридоре кафе и бутиков, дойти до угла, свернуть по привычке на Грабен и, улыбаясь ленивой его суматохе, оказаться на Штефанс-плац. Там, всякий раз неожиданно (он иначе не может: слишком высок в сравнении с тем, что внизу. О таком говорят: дух захватывает), перед ним предстает шпиль собора. Голова идет кругом, начинают слезиться глаза. Как всякий незадачливый самоубийца, убедившийся на собственной шкуре, что выжить бывает все-таки менее стыдно и больно, чем попытаться жить вновь, Оскар время от времени ловит себя на несвойственной ранее сентиментальности, подозревая в ней с отвращением интуитивное желание оправдать свою трусость (тело, извечный предатель рассудка, ни с того ни с сего заставляет вдруг затрястись его руки; или взвиться в постели, угробив обглоданный мукою сон; или пустит противной мокрицей мурашки по коже — так оно обличает животный испуг). В том есть парадокс: побывав на приеме у смерти, Дарси знает, что та не страшна. Скорее противна.
К слову сказать, вышло так, что его полусмерть была сродни замешательству. Правда, столь полному, быстрому, безоглядному, что растворила в сумбуре смешливого, юркого ужаса последние отблески «я», еще миг назад, как мы помним, способного так безутешно себя сознавать, презирать, ненавидеть. Смерть — если это была она, а не ее худая пародия — на самом деле не так убивала, как бесчинно коверкала. От воспоминаний о неудавшемся опыте Дарси должно передергивать: когда мир в тебе искажен, даже смерть ведет себя как урод. Этакий гуттаперчевый карлик из злобных кошмаров. Абсолютный, кривляющийся антипод того зеркального отражения, что прежде было и мучилось Оскаром Дарси. Целиком втиснуться в смерть оказалось труднее, чем даже вместиться в себя самого. Оттого, сорвавшись с крюка, он приобрел, пусть на время, иммунитет против повторных стремлений по собственной воле лишить себя жизни: по крайней мере по эту сторону меньше тошнит, чем при мысли о том пограничье, из которого он воротился…
Остается гадать, чем для него обернулось падение с люстры — нечаянным благом или непоправимой утратой. На одной чаше весов — ночь с Элит, на второй — все, что случилось с ним после той ночи.
Говоря откровенно, Дарси, удрав из петли, поставил нас в щекотливое положение: торчать дальше на вилле ему не с руки; убить его мы не можем (дважды казнить не позволит закон); приехав же в Вену, он должен хоть чем-то заняться. Не все ж ему спать, шататься по городу и разглядывать, щурясь на солнце, царственный шпиль! За два дня, проведенных в австрийской столице, он и так изнурился бездельем. Пройти век спустя по маршруту Пенроуза? Но какой сегодня в том прок! Не настолько же англичанин наивен, чтобы думать, будто его посещение Вены обещает некие детективные откровения: даже ищейка берет след тогда, когда ее вынуждают преследовать. Дарси преследовать некого: его амплуа — резонер (коли выжил, приходится взять себе роль). Пока два других персонажа находятся «в поисках автора», перед Дарси иная задача: угадать его волю, когда те его не найдут. Угадать — и, быть может, спасти тем самым все действо. Сэр Оскар, конечно, отнюдь не в восторге. Едва ли ему улыбается участвовать в пьесе и дальше. Но тут уж не до капризов: иного спектакля ему ведь никто не предложит…
Посему в нашей воле принудить его поступать в соответствии с замыслом, по которому невидимый (в том числе и для нас!) демиург включил его имя в программку загадочного представления, к концу первого акта столь захватившего исполнителей, что им сделалось мало волнительных декораций Бель-Летры. От резонера всего-то и требуется, что со всей возможной бесстрастностью объяснить, для чего был затеян спектакль и в чем его цель. Какая часть постановки отдается на откуп экспромту? Как собирается справиться со спонтанными импровизациями главных героев отвечающий за результат режиссер?
Короче, Оскару Дарси поручается интерпретация — трактовка событий, проясняемая под внимательным взором остраненного наблюдателя: один из актеров спускается в зрительный зал и изучает брошенные подмостки, будучи за пределами рампы. Освободившись от пыльного, душного света ее (пресловутый эффект очуждения), он только и может увидеть картину глазами ее постановщиков. В данном смысле Вена, нельзя не признать, — вполне подходящее место: город-театр, в котором просцениум и партер давно уже не разделены порталом и потому легко взаимопроникаемы. Город-кафе, где заказанная чашка кофе заменяет входной билет в его утонченную музыку. Город-хэппенинг, в котором каждый зритель, расплатившись по счету за вьенер-меланж и покинув плетеный стул, делается добровольным статистом плавно текущего, нескончаемого, бесфабульного представления, управляемого лишь потаенным собственным ритмом — сонным ходом просроченного бытия. Город-Нарцисс, неустанно глазеющий на себя самого и в том находящий единственное занятие и отраду (потому — город Дарси!). Город-призрак, потерявший себя столько раз, что отрекся от всяческой подлинности. Город-рубеж между памятью и самозабвеньем. Город-фантом, где за каждою тенью скрыт подлинник, а за подлинником — подделка. Город-пространство, в котором время фальшиво, неприкаянно, лицемерно, а значит, излишне, как предрассудок, наглядно отживший свой век… Город, в котором только и следует жить, как играть, и играть, словно жить. Город, где даже любой незнакомец может вдруг обернуться к тебе и сказать: