например; Йеху у Свифта. Точно так же, решил я, их вымирание должно вызвать появление еще одной сатирической вещи. В конце концов, это наши ближайшие родственники, которые еще живы. Человеку можно переливать кровь шимпанзе — нет, серьезно, можно. Они казались мне поразительно странными и интересными существами. Так что дело тут было не столько в самих литературных примерах, сколько в данном факте. Что касается «Дориана» — это самая не характерная для меня книга, поскольку начиналась она как киносценарий. Мне заказали написать текст по мотивам Уайльда, но я понял, что закончить работу не смогу — не умею сотрудничать с людьми; меня, если честно, не особенно интересуют мнения других. Тогда я переделал эту вещь обратно в обычную прозу. По-моему, стало только лучше… Нет, я не то чтобы хочу сказать: никто на меня никакого влияния не оказал, у меня нет «литературных» романов, — но это воздействие действительно не имело первостепенного значения. Я не думал тогда, что пишу нечто подобное.
Вы надеетесь как-то изменить мир когда пишете?
Что тут сказать — конечно, хорошо было бы, если бы люди способны были менять свое отношение друг к другу. Да. Мне лично было бы приятно, если бы они начали по-другому относиться ко мне. Но опять-таки, в мире постиудейско-христианском — правда, нельзя сказать, что все это позади: у нас по-прежнему бывают всплески религии, — как бы то ни было, сегодня очень трудно заставить людей задаться хоть какими-либо моральными вопросами. Понимаете, такие писатели, как Свифт или даже Гоголь, знали, во что верят их читатели, могли обращаться к ним напрямую. Сегодня ты как сатирик не знаешь, что по мнению твоих читателей хорошо, а что плохо. Мы живем в эпоху морального релятивизма — и это, я считаю, правильно, мораль, я считаю, вещь релятивистская. Что хорошо, что плохо — зависит от общества, от периода. В общем, моя сатира нацелена на то, чтобы заставить людей задуматься над этими вопросами. Я не говорю: это хорошо, а это плохо; я говорю: было бы неплохо, если б вы немного сильнее, чем сейчас, задумались о том, что хорошо, а что плохо. Вот, по-моему, и все.
И принимаете довольно серьезные меры, чтобы заставить думать.
По-моему, эти меры не такие уж суровые. Я считаю, в моей прозе вообще нет ничего сурового — это у всех остальных она невыносимо искусственная, вялая, избитая. Мне кажется, я пишу нормальную прозу. А вот остальные писатели изображают мир так, что я его не узнаю — это не тот мир в котором живу я. Это — мир мещан, целиком погруженных в собственные сексуальные интрижки, в карьерные игры и прочее дерьмо в том же роде. Что тут интересного? Что тут важного — по сравнению с реальностью? Со смертью, со злом, с войной, со страданием, с душевными болезнями? Мне кажется, многие книги зациклены на мещанских переживаниях — что называется, обычные мещанские книги, в основном они пишутся мещанами для мещан, людьми, читающими слишком много романов, для других людей, читающих слишком много романов, так что получается замкнутый круг условностей. Главная задача подобной литературы — поддерживать впечатление внешней нормальности, и это тоже можно понять. У этих книг есть свое место, поэтому многие так целеустремленно их читают — хотят убедиться, что не сошли с ума. Поэтому читают о людях, способных самостоятельно распоряжаться собой, о людях, которые выглядят свободными, о людях, у которых есть выбор. Ведь у большинства-то выбора нет. У большинства нет реальной возможности самостоятельно распоряжаться собой. Все это — самообман, сплошной самообман. Но в романах все всегда по-другому. Потому что это успокаивает, такое чтение помогает людям почувствовать себя здоровыми, нормальными. Так что дело не во мне — я считаю, моя проза отнюдь не суровая.
Гоголь создавал своих персонажей в надежде обрести духовный покой, делая их олицетворением того, что его тревожило. А вы?
Нет… По-моему, если писатель ставит себе целью добиться катарсиса — психологического катарсиса, — это неправильно, ничего не выйдет. Знаете, в западной культуре — да и в русской это тоже наверняка есть — существует традиционный жанд едва ли не культ исповеди. Люди пишут о том, как ими злоупотребляли, и ничего хорошего из этого не выходит. Правда, не все так плохо: я уверен, что, если заниматься писательством серьезно, от души, можно таким образом достичь катарсиса. Но писать о своих тревогах, о том, как по-настоящему тяжела и порой ужасна бывает жизнь, — этим ничего не добьешься; ну, разве что немного лучше себя почувствуешь. В общем, меня это не беспокоит. И потом, у Гоголя, насколько я знаю, был сифилис, а сегодня его можно вылечить пенициллином или, там, антибиотиками.
К сожалению, я обладаю чрезвычайно устойчивой психикой. Главная проблема в том, что моя психика чрезвычайно устойчива потому лишь, что я живу в этом уютном, удобном буржуазном мире. Живи я в гоголевской России, возможно, психика моя была бы менее устойчива. Вряд ли она была бы такой уж устойчивой, окажись я в Южной Осетии или Северной Корее. Другое дело — когда сидишь тут, в уютном Лондоне, вокруг все спокойно — ну, если не считать падения биржи.
Откуда у вас интерес к Австралии?
Мой отец эмигрировал в Австралию — он был из академической среды, ученый. И когда пришла пора выходить на пенсию — он преподавал в Лондонской экономической школе, в двух шагах отсюда, — когда пришла пора выходить на пенсию, он решил уехать в Австралию, чтобы продолжать работать. Я тогда был подростком, ездил к нему туда — так и появился интерес к этой стране. И после я там бывал, хоть и не слишком часто. В Австралии интересно — Австралия действительно похожа на параллельный мир. Экология, окружающая среда — она во всем полностью отличается от других континентов. Ничего общего с Евразией, с Америкой — фауна, флора, все другое. А что касается коренных жителей, аборигенов — я как-то в молодости поехал пожить в их поселении на севере страны, и они меня тогда поразили. Они невероятно отличались от всех — не только от людей, живущих на Западе, но и от нашего представления о том, какие они. Пожалуй, я возвращаюсь в Австралию как в некий альтернативный мир. Ведь люди, в особенности здесь, в Британии, считают, что знают, понимают Австралию. Ничего они не знают. Они не представляют себе, что это такое на самом деле. Смотрят на нее своими широко раскрытыми глазами наивных англичан и ничего