– По его лицу все было видно, – сказал он. – Такие проклятия – это благословения-перевертыши. Он хотел, чтобы мы поймали картофелины и выжили.
Он потеребил кончик носа, как всегда делал в минуты задумчивости, а потом опустил голову на руки, и прямо передо мной оказался свежий шрам, прорезавший его лицо и голову.
– Знаю я эти проклятия Менгеле… в них не было ни тени благих намерений. Но хочу сказать, что ты поступила правильно, когда уверовала в его проклятия… невзирая на их лживость и ханжество… и перевернула по-своему, чтобы остаться в живых. Понятно?
Да, я поняла. И солгала отцу, сказав, что рассказ о картофельных проклятиях послужит мне утешением. Как и ему самому – но это до меня дошло через много лет, когда папа вытянулся на смертном одре; болезнь заволокла пеленой его взгляд, и на глазах у нас с Феликсом отец воздел руки, словно пытаясь что-то поймать. Пальцы его зашевелились с удивительным проворством, несвойственным умирающему, а незрячие глаза стреляли по сторонам, дабы не упустить священный полет картофелины.
Папа всеми силами старался поднять наш дух, но вскоре мы поняли, что он и сам сломлен. В Лодзь он отправился без нас, не представляя, что там найдет. А когда приехал обратно, несколько дней только качал головой. В Варшаве мы познакомились с другими беженцами: все они возвращались из лагерей, которых вообще не должно было существовать в этом мире.
– Вы, случайно, не встречались с Перль? – спрашивал их отец, подталкивая меня вперед.
Нет, отвечали ему.
Увлеченный планами восстановления Варшавы, отец пообещал задержаться, чтобы помочь Феликсу привести в порядок дом. Но умелые отцовские руки оказались не приспособлены к выравниванию стен и ремонту комнат. Для них привычнее были пальпация, обработка ран, применение лекарственных препаратов. А Феликс был на «ты» с топориком, ножом, пистолетом, легко засыпал, подложив под голову вместо подушки камень, и мог походя, не хуже меня, сочинить любую небылицу, но, увы, реставрация домов не входила в число его умений. И все же оба решили восстанавливать дом – по примеру города.
У меня на глазах эти двое, весело перекликаясь, шаркали по комнатам с киянками и сносили остатки стен. Я устраивалась где-нибудь с Малышом, а они прилаживали каменные плиты, возились с дверными ручками, и мне порой казалось, что стройку они затеяли для того, чтобы хоть немного отвлечься от мыслей о местонахождении Перль. Они брались за молотки и гвозди, но вскоре начинали вздрагивать от каждого стука и прекращали работу. Звуки ремонта зачастую напоминают войну, напоминают плен: грохот, падение кирпичей, горы обломков.
Что до меня, то я не прохлаждалась без дела, а занималась с Малышом по системе Отца Близнецов, по системе зайде, по учебнику анатомии. Я решила по меньшей мере обеспечить ему определенные преимущества, развить в нем живой ум, чтобы он, если вдруг станет когда-нибудь подопытным, оказался не хуже многих. Нужно было как можно раньше научиться словам, пока слова не обесценились. Каждому слову, целиком, отвести свое место. Я целыми днями заучивала наизусть какие-нибудь тексты, чтобы в случае повторной отправки в лагерь можно было использовать слова и для отвлечения, и для поддержания сил. «Не было моря, земли и над всем распростертого неба, – твердила я в память Мирко, – Лик был природы един на всей широте мирозданья, – Хаосом звали его»[3].
А Малышу в качестве первого слова я нашептывала: Перль, Перль, Перль… Как будто считала, что вернуть ее поможет лишь самое невинное заклинание. Выкликнут детские уста ее имя – и она уже будет перед нами танцевать. На голове – корона из вереска. На ногах – настоящие туфельки.
Спору нет, Варшава расцветала. Малыш плакал так, что впору было поливать липы. Да и я не отставала, хотя при подступлении слез убегала к осиному гнезду, чтобы отговариваться укусами осиного роя, если кто-нибудь случайно заметит мое опухшее, болезненное лицо. Впрочем, окружающие видели мою боль довольно часто. В основном те, которые приходили в зоопарк. В его строениях со множеством укромных уголков и гротов обосновалось в свое время еврейское подполье. Теперь сюда зачастили беженцы, искавшие сыновей и дочерей, которые прятались в этих барсучьих норах, пока не находилась возможность переправки в другое место. На розыски пускались главным образом матери. Проходя мимо нас, они останавливались, просто чтобы взять на руки ребенка, и, заглядывая в его карие глаза, давали мне советы. Наказывали пеленать потуже и купать почаще, чтобы он не смахивал на дикого зверька.
Всякий раз, когда я купала Малыша в отведенном для этого ведре, жизнь мальчугана обретала для меня реальность. Он был так беззащитен, этакий смуглый тонкошеий утенок. Во время его купания меня мучил вопрос: когда он вырастет и начнет расспрашивать о матери, что я ему скажу – как она сама заставила меня ее убить? Как направляла мою руку с ножом? Я пыталась придумать более изящную, картинную смерть. К примеру, на снегу. К примеру, без режущих предметов. Но в Варшаве воображение мне изменило. Не знаю, кто взял его себе; оставалось только надеяться, что оно не будет досаждать кому-нибудь другому так, как досаждало мне. Я и сама мечтала о придуманной смерти. После войны для меня в этом мире не осталось места. Давным-давно, говорила я себе, мне было достаточно жить во имя родной души. Без нее я оставалась всего лишь подопытным кроликом сумасшедшего, неудачливой мстительницей, девчонкой, уцелевшей вопреки здравому смыслу.
Папа видел мою скорбь. Говорил, что надежда не потеряна. Говорил, что страна дала трещины, где можно затаиться, и Перль, вполне возможно, отсиделась в самых незаметных уголках. Повторял это ежедневно, когда мы наведывались в приют проверить, не доставлена ли туда моя сестра. Но у окна не стояла похожая на меня девочка; у ворот никто не напевал, как я.
– Если она не найдется… – начала я как-то раз по дороге домой.
Но закончить фразу не успела. У меня в мыслях возникла неожиданная поправка, когда рядом со мной появился бродячий пес, который тут же улегся под ноги моему отцу. Это была дворняга, заскорузлый, страшный кабыздох. По лапам было видно, что пес прошел долгий путь – вероятно, кого-то искал. Вот и в нас он учуял такие же стремления.
Отец решил, что собака меня приободрит. И не ошибся. Дворовый пес отличался верностью, его лай звучал как пистолетные выстрелы. Стоило кому-нибудь заговорить со мной на повышенных тонах, как он начинал грозно рычать. Такая собака, поделилась я с Феликсом, подошла бы для Менгеле. Феликс не стал спорить.
– Хорошо, что он будет знать только один зверинец, – ответил Феликс. – Но не другой.
Мы вместе наблюдали, как пес роет подземные ходы через звериные клетки. Это было его любимое занятие; оставалось только надеяться, что он не выкопает ядовитую облатку, зарытую во дворе моим отцом. Я точно знала, что сама, найдя в соответствующем настроении этот белый кругляш, не смогла бы удержаться от искушения вечностью.
Феликс замечал, что меня не покидает это искушение. Он тоже твердил, что Перль вернется. Вполне возможно, говорил он, что она просто ждет, когда в зоопарк привезут зверей. Говорил, что жена директора зоопарка планирует посетить территорию и что, по слухам, до возрождения зоопарка уже недалеко. Скоро в каждый домик войдет всякой твари по паре. Я в нетерпении бродила среди клеток и старалась не вспоминать о других знакомых мне клетках.