Тони ждал меня, когда я вышла, и мы пошли мимо египетских скульптур и нереид в галерею Дувин. Мама всегда произносила «Элджин» с мягким «джи», как Элджин в штате Эллинойс, или часы «Элджин», но Тони произносил его с твердым «джи», и я поняла, что мама никогда не слышала это слово, только читала в книгах.
К этому времени я поняла, почему откладывала посещение музеев. Я немного боялась поставить себя на мамино место, смотреть для нее. Я боялась, что буду разочарована, боялась, что не смогу увидеть своими глазами то, что она так хорошо видела в воображении. И в большей или меньшей степени так и произошло.
В своем «Введении в класс искусства» в школе имени Эдгара Ли мама всегда посвящала две полные лекции мраморным скульптурам Элджина. Я посещала эти лекции больше одного раза и думала, что довольно хорошо представляю себе, чего ожидать, но я не была готова к фрагментарному характеру выставки или самих скульптур. В маминых лекциях статуи отражали торжественную, праздничную церемониальную процессию, в которой принимали участие все жители, и в которой история жизни каждого человека соединялась воедино с историей всего сообщества, и такое единение лечило раны каждого отдельного человека. Она любила рассказывать об этой целительной силе великого искусства. Это было то, чего я хотела, – чтобы что-то лечило раны человека. Но в галерее Дувин было трудно найти отдельного человека, уж обо всем сообществе. Руки и ноги были оторваны, пенисы тоже. Головы либо оторваны, либо разбиты. Я знала, что мне следовало быть в восторге, ведь каждого, кто когда-либо видел эти мраморные статуи переполняли чувства, по крайней мере, тех знаменитостей, о которых мама рассказывала. Но я не была ошеломлена. Я была, как и боялась, разочарована.
Вам когда-нибудь случалось читать великий роман, или слушать великую симфонию, или стоять перед великим произведением искусства и – абсолютно ничего при этом не чувствовать? Ты стараешься открыть себя тексту, музыке, картине, но у тебя нет сил реагировать. Ничто тебя не трогает. Ты превращен в камень. Ты чувствуешь себя виноватым. Ты винишь себя, но в то же время также думаешь: а может быть, там ничего нет и люди лишь притворяются, что им нравится «Рай» Данте, или «Героическая симфония» Бетховена, или «Весна» Боттичелли, потому что они получают высший балл по культуре за то, что ничего не делают. И потом, когда ты меньше всего ожидаешь, когда ты уже закрыл книгу, вышел из концертного зала или музея, до тебя доходит. Что-то ударяет тебя, приходит к тебе с какой-то неожиданной стороны.
Я бродила по галерее с Тони. Я знала, что он мог прочитать мне хорошую лекцию, захватывающую и полную воображения, но была рада, что он этого не делает, потому что я думала о папе. Папа никогда не ждал многого от великого искусства и от искусства вообще. Если бы вы заговорили с ним о заживляющей раны силе великого искусства или о выдающихся деталях образа он посмотрел бы на вас, как будто вы пытаетесь продать ему подержанную машину. Папа мог бы восхититься лошадьми, он прочитал бы все длинные пояснительные надписи, рассказывающие о Пантеоне и о романтической борьбе за то, чтобы привезти статуи в Англию, а также объясняющие разницу между фризами и метопами. Но мне этого было недостаточно.
Раздался звонок, предупреждающий, что музей закроется через пятнадцать минут, и мы уже направлялись к выходу, когда прошли, возможно уже в третий раз, мимо телки на подставке XL Южного Фриза. Вот что поразило меня. Телка пытается убежать, мотая головой, изгибая толстую шею, в то время как три молодых парня с сильно искаженными лицами тащат ее для жертвоприношения.
Мама обычно уделяла особое внимание этой телке. И когда я закрыла глаза, я очень отчетливо увидела как шевелятся мамины губы в темном классе, освещенном только светом слайд-проектора, как она спрашивает, кто из студентов знаком с «Одой греческой вазе» Китса. Я видела, как она улыбается, когда я поднимаю руку вместе с несколькими другими студентами. Мама берет книгу, открывает ее и начинает читать. Книга была просто опорой, частью ее спектакля:
Кто этот жрец, чей величавый вид
Внушает всем благоговейный страх?
В какому алтарю толпа спешит,
Ведя телицу в лентах и цветах?[164]
Я открыла глаза и посмотрела на скульптуру еще раз.
– Вот та телица, которую видел Джон Китс, – сказала я Тони. – Здорово, правда, думать, что Китс стоял там же, где стоим мы сейчас.
– Это было бы не здесь, – заметил Тони. – Это было бы в старой галерее.
– Но ты понял идею.
– Я понял идею, – сказал он.
– Китс видел все эти фрагменты, – продолжала я, – и совместил их все вместе в своем воображении. Ты должен это знать, Тони, ты же это читал.
– Ты хочешь целиком все стихотворение?
– Нет, только самый конец.
Я знала слова, но я хотела услышать, как Тони произнесет их: «В прекрасном – правда, в правде – красота, во всем, что знать вам на земле дано».
Когда я снова закрыла глаза, я увидела маму, там, в классе, у экрана, с книгой в одной руке, указкой в другой. Но на этот раз я еще и слышала ее голос. Я слышала ее так отчетливо, как будто она стояла рядом со мной:
Зачем с утра благочестивый люд
Покинул этот мирный городок, —
Уже не сможет камень рассказать.
Пустынных улиц там покой глубок,
Века прошли, века еще пройдут,
Но никому не воротиться вспять…
Я видела, как мама захлопнула книгу, но я не слышала, она закрылась, и не слышала легкого постукивания о стол ее указки, привлекающего внимание к следующему слайду.
В тот вечер мы ужинали в другом индийском ресторане и заказали на утро такси – одно из тех больших черных лондонских такси – до аэропорта Хитроу. Такси высадило нас у терминала «Британских авиалиний». Тони подождал, пока я зарегистрируюсь, взял для меня посадочный талон, и затем мы попрощались. Он вернулся в город на автобусе, а я купила сборник стихов Китса в одном из книжных магазинов аэропорта. Я не часто читаю поэзию, но я хотела взять «Греческую вазу» с собой в самолет. Это казалось таким удивительным достижением, столько фрагментов были собраны вместе в одно прекрасное целое. Я начинала видеть свою собственную задачу в этом свете: собрать маму, и папу, и сестер – всю мою семью, собрать их в своем воображении, откуда они никогда не пропадут. Неважно, как далеко они, от меня, я буду хранить их в одном месте – в доме на улице Чемберс, где всегда будет день моего рождения. Сестры будут сидеть за обеденным столом; мама навсегда останется в дверях в кладовку; собаки под столом будут вечно ждать кусочка шоколада или меренги; а папа всегда будет вот-вот готов разрезать десерт «Сен-Сир», и на лезвии его ножа будет отражаться свет от свечей.
Как только самолет вырулил на взлетную полосу, я уселась поудобнее в кресле и прочитала стихи еще раз:
И песню – ни прервать, ни приглушить;