Но они плюют против ветра: сослагательное наклонение при последнем издыхании, милосерднее было бы не длить его муки. В конце концов, писатель исходит из обычной речи, и не следует забывать, что небрежность и неправильность, которые режут ухо педагога, порождают удачные обороты и колоритные речения. Любой американец, будь то мужчина или юнец, скажет не: «Я наведаюсь к вам, если мне доведется быть в городе», а: «Буду в городе — заскочу к вам». Хорошо бы и писать так. Конечно, вовсе не просто решить, когда правильному слову или выражению следует предпочесть расхожее*.
Думаю, разумный писатель употребит слово покороче, другое же оставит прозябать в неупотреблении.
* * *
Если романист не заставит поверить себе, плохо его дело, но если он во всем достоверен, более чем вероятно, что он скучноват. Именно полная достоверность — по меньшей мере одна из тех причин, из-за которых читатель обращается к детективной литературе. Она держит читателя в напряжении, возбуждает его любопытство, щекочет нервы, и в благодарность за все это читатель не очень-то требует от писателя правдоподобия. Читатель хочет знать, кто убийца, и готов принять на веру самую маловероятную и немыслимую причину, побудившую убийцу пойти на преступление.
* * *
Писателю нет нужды есть всего барана целиком, чтобы описать, каков вкус баранины. Вполне достаточно съесть баранью котлетку. Но ее съесть надо.
* * *
Нам привелось заночевать в небольшом техасском городке. В нем обычно останавливались те, кто пересекал Америку на машине, и гостиница была полным-полна. Все рано легли спать. В десять часов дама в одном из номеров заказала разговор с Вашингтоном. Стены в гостинице тонкие, и каждое слово слышно. Она просит соединить ее с майором Томпкинсом, при этом номера его телефона она не знает. Сообщает телефонистке только, что он работает в Военном ведомстве. Ее соединяют с Вашингтоном, но когда телефонистка говорит, что не может найти майора Томпкинса, дама взвивается и заявляет, что в Вашингтоне буквально все его знают. У нее очень важное дело, говорит она, и ей во что бы то ни стало необходимо переговорить с ним. Связь прерывается, через несколько минут она снова заказывает Вашингтон. И проделывает это каждые четверть часа. Распекает местную телефонистку, клянет эту чертову дыру, куда ее занесло. Распекает вашингтонскую телефонистку. Кричит все громче и громче. Никто не может заснуть. Возмущенные жильцы звонят ночному администратору, он поднимается к ней в номер и пытается ее утихомирить. Мы слушаем, как она злобно огрызается в ответ на его мягкие увещевания; он, так ничего и не добившись, уходит, а она снова принимается названивать на телефонную станцию. Звонит без передышки. Вопит. Взбешенные мужчины в халатах и встрепанные дамы в пеньюарах выскакивают в коридор, барабанят в дверь, требуют, чтобы она прекратила звонить — они не могут заснуть. Она огрызается с такой словесной изощренностью, что дамы приходят в ярость. Снова обращаются к администратору, и тот, не зная, как быть, посылает за шерифом. Шериф является, но и он ничего не может с ней поделать и в полной растерянности посылает за врачом. Она тем временем все названивает в Вашингтон, обзывая телефонисток последними словами. Является врач, и посмотрев на нее, пожимает плечами и говорит, что ничем помочь не может. Шериф просит его увезти ее в больницу, но по непонятной мне причине врач отказывается принять какие-либо меры: связано это с тем, что раз она не в своем уме, как в один голос утверждают доведенные до белого каления жильцы, попечение о ней придется взять на себя округу, а она в этом штате лишь проездом. Она продолжает названивать. Вопит, что ей необходимо поговорить с майором Томпкинсом: это вопрос жизни и смерти. В конце концов его разыскивают. Уже четыре часа утра, и всю ночь ни один человек в гостинице не сомкнул глаз. «Вы разыскали майора Томпкинса? — спрашивает она телефонистку. — Вы уверены, что это именно он? Он на проводе?» И тогда с лютой злобой, медленно роняя слова, чтобы придать им вес: «Скажите — майору — Томпкинсу — что — я — не желаю — с ним — разговаривать!» И швыряет трубку.
* * *
У патриотизма есть одна странная особенность: он не переносит расстояний. Давным-давно я написал пьесу «Жена цезаря», в Англии она имела успех, в других странах, провалилась. Пьеса была совсем недурная. Но то, что англичане жертвуют собой ради родины, почитая это своим долгом, неангличанам казалось маловероятным и несколько нелепым. С нынешними военными пьесами, по моим наблюдениям, происходит то же самое. Не приходится отрицать, что все они донельзя душещипательные, однако американскую публику, если в них идет речь о героизме и самопожертвовании американцев, это не отвращает; но те же самые мужество и самопожертвование англичан вызывают у них не восхищение, а смех. Их выводят из себя стойкость, проявленная англичанами при бомбежках Лондона, а поражение в Греции, которое, как считали все участники этой операции, было неизбежно, и безнадежная защита острова Крит вызывают у них лишь раздражение.
* * *
Южная Каролина. Вой ветра в соснах схож с далеким пением негров, обращающих свои горестные песнопения к безучастному, а то и бессильному Богу.
* * *
Я задаюсь вопросом, не является ли композиция рассказа своего рода мнемоническим приемом, благодаря которому рассказ западает в память. Почему лучшие рассказы Мопассана — «Пышка», «Заведение Телье», «Наследство» — помнишь и сорок лет спустя. Анекдотичность сюжета тут не при чем. Сами по себе эти анекдоты ничуть не лучше анекдотов, которые встречаются во множестве других рассказов, давно позабытых. На эту мысль меня навел рассказ Дж. Он вошел в несколько антологий, и Дж., надо полагать, был несколько задет тем, что я не включил его в мою. Он обладает отличным слогом и характерным для американцев даром передавать настроение, аромат, атмосферу места действия. Рассказ был интересный, сложный, но он распадался на две части — любой из этих частей достало бы на хороший рассказ, а Дж. не настолько владеет композицией, чтобы спаять их воедино.
Я полагаю, что в рассказе ни в коем случае нельзя разбрасываться. Чехов, хотя порой и кажется, что он не продумывал свои рассказы заранее, никогда этого не допускал. Вообще-то в рассказе, как и в пьесе, необходимо с самого начала решить, какую цель ставишь перед собой, и преследовать ее неотступно, как «призрак смерти». Иными словами, рассказ требует четкой формы.
* * *
Кое-какие заблуждения американцев:
1. Америка свободна от классовых предрассудков.
2. В Америке превосходно варят кофе.
3. Американцы очень деловитые.
4. Американцы очень страстные, а рыжие еще более страстные, чем остальные.
* * *
Из всей сентиментальной чепухи, с которой в этой стране сталкиваешься на каждом шагу, наиболее несусветным мне представляется весьма распространенное убеждение, что в Америке нет классовых различий. Однажды меня пригласили отобедать с одной дамой, обладательницей, как мне сказали, состояния в двадцать миллионов. Ни перед одним герцогом в Европе так не лебезили, как перед этой дамой. Можно было подумать, что любое слово, которое роняют ее драгоценные уста — стодолларовая купюра, и гостям будет позволено унести ее с собой. Правда, здесь принято делать вид, что все люди равны, но это одна видимость. Банкир в салон-вагоне будет говорить с коммивояжером как с равным, но я подозреваю, что ему и в голову не придет пригласить коммивояжера к себе домой. А в таких городах, как Чарлстон или Санта-Бар-бара, жену коммивояжера, пусть и самую что ни на есть обаятельную и благовоспитанную, общество не примет. Социальные различия, в конечном счете, основываются на деньгах. С высокородными английскими лордами люди низшего звания обращались с такой подобострастностью, от которой нас сегодня с души воротит, не из-за их титулов, а из-за богатства, которое, вкупе с влиянием, тем же богатством обеспеченным, позволяло оделять щедротами друзей и нахлебников. Промышленная революция в Англии лишила аристократию большей части богатства, а вместе с ним и влияния. И если она в какой-то мере сохранилась как особое сословие, это объясняется лишь врожденным консерватизмом англичан. Но былым почетом аристократов уже не окружают. Обожать лорда, когда от него можно что-то получить, было в порядке вещей; теперь же, когда он ничем не может облагодетельствовать, это считается предосудительным.