Изумление и страх исказили его лицо. Он поспешно опустил глаза, молитвенно сложив руки. Я подумал, что и многие другие здесь вполне могут оказаться мне знакомыми.
Под покровом ночи люди крадутся через весь спящий город, чтобы отправлять обряды запретной веры. И хотя сам я больше не принадлежал к этой вере, невольно восхитился их мужеством: ведь и я не раз подвергал опасности свою жизнь, отказываясь принимать догматы, навязываемые властью. Да и сейчас, собственно говоря, продолжаю так жить.
Оглядев это маленькое собрание — всего здесь было четырнадцать человек, — я вдруг почувствовал, какую чудовищную задачу взял на себя. Волк в овечьей шкуре! Произносить со всеми вместе слова молитвы, а под локтем ощущать тяжелый кошелек — аванс за то, чтобы я привел этих отважных, не изменивших своим убеждениям людей в тюрьму или на эшафот. Все было прекрасно, пока Уолсингем рассуждал о высоких идеях и о безопасности страны. Но какую угрозу для страны может представлять эта скромная месса? Никто из собравшихся на эту полуночную службу, за которую им грозила смерть, не планировал, я был в этом уверен, убить королеву или же призвать в Англию французские войска. Неужели справедливо предать их только за их веру? Как примириться со своей совестью, если я так поступлю? Припомнилось, с каким ужасом Томас Аллен говорил о пытках, которые применялись против тех, кого подозревали в измене. Мне вдруг почудилось, будто я стою перед этим собранием обнаженный и все свободно читают мои подлые замыслы.
В этот момент чья-то рука крепко сжала мое запястье. Я поднял глаза и встретился взглядом с прозрачными светящимися глазами Дженкса. Он пристально поглядел на меня и ничего не сказал: довольствовался коротким кивком и полуулыбкой. Я принял это за подтверждение прежнего нашего договора. Отпустив мою руку, книготорговец обернулся к той двери, через которую мы недавно вошли.
Все затаили дыхание. Дверь приоткрылась, и вдруг в этой маленькой комнате впервые за много лет я ощутил трепет от давно забытого мной чуда литургии. Эти люди искренне верили, будто сейчас среди них творится таинство, и вера их была чиста.
Сам я давно утратил веру, человек же вроде Уолсингема и вовсе не способен это понять, подумал я. Вера в чудо собирала их здесь, они рисковали жизнью, лишь бы не угасало пламя этой веры. Я чувствовал смирение, даже смущение.
Вошел священник в белом до пят облачении, с капюшоном, опущенным на лицо. Зеленая епитрахиль облекала его. Он сделал несколько шагов по направлению к алтарю, глаза его были опущены, но спину он держал очень прямо и бережно нес перед собой накрытую чашу. Дойдя до алтаря, священник склонился в низком поклоне, и по видимому усилию, какого стоило ему это движение, я понял, что он далеко не молод. И тем не менее я оказался не готов к тому, что увидел. Священник выпрямился и откинул капюшон: это был доктор Уильям Бернард!
Он поставил чашу на алтарь у левого края, снял с алтаря бурсу из плотного зеленого бархата, двумя пальцами извлек и развернул тонкий антиминс и накрыл белым льняным покровом середину алтаря. Затем аккуратно установил чашу на антиминс. Служка нервно топтался у него за спиной: мальчишке с виду, казалось, лет девятнадцать, и ему явно невмоготу было стоять вот так, с обнаженной головой, на виду у скрытых капюшонами прихожан. Должно быть, студент, прикинул я.
Стоя лицом к алтарю, Бернард осенил себя широким крестом, коснувшись перстами лба, груди, левого и правого плеча:
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen.[31]
Воздух как будто сгустился. Мы все, казалось, разделяли смертельную опасность творимого обряда, даже я, который не принадлежал к этому кругу. Каждый шорох, каждый звук — крик ночной птицы, скрип старых досок — рождал волну страха, которая пробегала по всему собранию. Все замирали на миг, прежде чем тихо и осторожно выдохнуть.
— Introibo ad altare Dei,[32]— провозгласил Бернард негромко, но торжественно.
Ветер вдруг ударил в деревянные ставни, вздулись плотные черные шторы на окнах, заметалось пламя свечей; юный служка пугливо завертел головой — ему почудилось, что в комнату кто-то вошел. Но Бернард продолжал, невозмутимо и важно: каждое слово и каждый жест этого обряда были давно и навеки отпечатаны в его душе.
Музыки не было, прихожане шептали ответы еле слышно. Повинуясь знакомому привычному ритму литургии, я одновременно со всеми опустился на колени. С какой-то усталой печалью я вспомнил, как много некогда значили для меня эти слова и эти жесты; им был подчинен каждый день и час моей жизни. Теперь я повторял давно затверженные фразы, но они были для меня мертвы.
Бернард вынул из маленькой дарохранительницы гостию, вознес ее над головой, отпил вина из чаши и наконец обернулся лицом к собранию.
— Ессе Agnus Dei, ессе qui tollit peccata mundi,[33]— возгласил он.
Я поднял голову и встретился со взглядом его водянистых старческих глаз. Я выдохнул и замер: мне показалось, что этот взгляд пронизал меня насквозь, видит все на самом дне моей души. Но оказалось, я не о том думал: Дженкс положил руку на мой локоть, удерживая меня на месте, и я понял: хотя мне позволили присутствовать на службе, они не забыли, что я отлучен и причащаться мне не положено.
Напрасно они беспокоились: с тех самых пор, как я покинул монастырь, я даже мысленно не участвовал в таинствах, то ли из суеверия, то ли из уважения — трудно сказать. Но когда дюжина прихожан ринулась к алтарю, падая на колени и раскрывая рты, как голодные галчата, я невольно попятился к стене, опасаясь, что тут-то во мне и разоблачат осведомителя: ведь обряд творился именно ради этого кульминационного акта, и отказ участвовать в нем не мог не показаться странным и подозрительным. Но, видимо, Дженкс заранее предупредил своих товарищей: хотя кое-кто и оглянулся на меня с любопытством, ни один взгляд не задержался надолго, и скоро уже я вместе со всеми бормотал «Deo gratias»[34]в ответ на Бернардово «Benedicamus Domino».[35]
Месса закончилась, спало напряжение, от которого, казалось, искрил воздух, все заторопились уходить. Я стоял у двери, стараясь проникнуть взглядом под каждый капюшон, но если наталкивался на ответный взгляд, то поспешно опускал глаза. Длинные пальцы Дженкса опять сомкнулись на моем запястье: он призывал меня подождать, пока все уйдут. Одной из последних мимо меня проскользнула какая-то приземистая фигура, руки под плащом были сложены, как у монаха. Этот человек остановился и обернулся ко мне; в этот момент ярче вспыхнуло пламя свечей, и я чуть не задохнулся от изумления: Адам, слуга ректора, застыл передо мной, глядя на меня с таким же изумлением, как я на него. Он даже рот приоткрыл, как будто собираясь что-то сказать, но хватило одного сурового взгляда книготорговца, чтобы старик заспешил прочь.