шорохами. И в конце концов – закончилась «таинственной», безличной и неуловимой «порчей».
Разумеется, если бы что-нибудь подобное он заметил в городе… Тогда бы он знал не только, что ему думать, но и что делать. Он поднял бы весь город на ноги. Телеграмма в столичные газеты… подхватывается всей печатью… «Человек на цепи!» «Человек на цепи в губернском городе!» «Человек, прикованный десять лет в конце XIX столетия!» Да, во всех этих фразах была какая-то ясная, определенная сила, «будящая активные рефлексы»… Бухвостову представилась у соответствующего дома толпа народа. Расторопные околоточные приглашают с тревожной сдержанностью:
– Расходитесь, господа, расходитесь… Ничего особенного…
Но даже по их лицам видно, что случилось именно особенное, небывалое, неблагополучное…
А здесь?.. Бухвостов сознавал, что здесь даже он чувствует как-то по-иному…
Прежде всего – «десять лет!»
Если десять лет человек сидит на цепи, почему скакать с этим известием именно сегодня, а не днем, не двумя, не неделею позже?.. «Что это? Бухвостов точно и сам с цепи сорвался»… Он видел ироническую умную улыбку, с какой редактор газеты произносит эту фразу.
Да, будь это в городе, – о, тогда другое дело… Его набат был бы именно непосредственным, негодующим, беспокоящим, звонким. И редактор не сказал бы иронической фразы; торопиться пришлось бы уже затем, чтобы другие газеты не перехватили сенсационного известия… Заметка сдается в цензуру… В редакцию, конечно, последует запрос…
– Его превосходительство просит сотрудника NN, написавшего заметку, пожаловать к нему для объяснений.
– Человек на цепи! Что? Как? Где? На каком основании? Мы сейчас! Сию минуту! Мгновенно, – по телефону! В какой части? Участка? Квартал…
– Не в квартале… В деревне Колотилове…
– А! В деревне!.. Так бы и говорили сразу. Вы говорите, все-таки, десятый год?
Бухвостову представилась зевающая, успокоенная физиономия.
– Петр Иванович, нельзя ли все-таки навести справки? Они говорят: десять лет!
– Очень может быть, – сдержанно говорит Петр Иванович. – Губернская больница переполнена. Кроме того, неизлечимых не принимают и по закону… Можно, пожалуй, написать исправнику запрос…
– Да, да, напишите, пожалуйста. Что там у них такое? Потом…
Бухвостову представилась серая дорога, звон колокольцов. Запыленная фигура в телеге и поля с ленивым шорохом хлебов. Дальше все как-то терялось, и воображение не подсказывало Бухвостову ничего более…
Все это он думал уже не на бревнах, в Раскатове, а далеко за деревней, среди спящих полей… Он и сам не заметил, как вышел за околицу, как пошел по дороге, и спохватился только у другой околицы.
Куда он пришел? Перед ним, выделяясь на темной траве, резко отсвечивал свежий сруб, с разбросанными кругом щепками. За околицей виднелась узкая улица… Над тесовыми крышами тихо колыхалась темная зелень старых высоких осокорей. Верхушка одного из них была совсем сухая, на ней виднелись грачиные гнезда. В листве стоял ласковый, тихий, баюкающий шорох.
Деревня уже спала, только в одном оконце, налево, виднелся огонь. Бухвостов вдруг узнал эту улицу, и сруб, и грачиные гнезда. Все это он уже видел сегодня утром, только не обратил внимания на эти мелочи, занятый тем, что его более поразило. А вот это светящееся окно…
Он узнал его и резко остановился. Потом почти инстинктивно подошел ближе и стал в тени толстого осокоря.
Рама была отодвинута. Свет ярко и ровно падал на кусты в палисадничке… Сначала в избе стояла странная тишина. Потом тихо брякнула цепь, и усталый мужской голое сказал:
– Дай водицы испить… Господи, батюшка, царь небесный. Хоть бы уж смерть пришла, что ли…
– Молись, Гарася, молись, сынок… Нагрешил за день-то. Может, и впрямь услышит, смерть пошлет…
И, помолчав, женщина прибавила голосом, в котором слышались страдание и слезы:
– И меня бы заодно с тобою, сынок… На вот, испей кваску.
– А Акулина где? – спросил мужчина, глубоко вздыхая.
В это время из-за угла избы выбежала женская фигура, прислушалась, перевела дыхание после торопливого бега и, постояв немного, пошла в избу…
Цепь забрязчала беспокойно, и злой голос, в котором опять исчезли сознательные ноты, заревел:
– Где была?.. Сказывай сичас… Сука! Сука, сука!
– Где была, там нету, – ответила женщина с невольным задором… – Собирать ужин, что ли?
– Сука, сука… – говорил Герасим, почти задыхаясь, и слышно было, как он опять начинает метаться…
– Молчи, а ты, Гараня, – заговорила старуха, – молчи ужо!.. А ты подь, Акулина, корову посмотри, заскучала что-то…
– И то пойти!..
Женщина опять выбежала на улицу. Насторожилась, прислушалась и нырнула в тень…
Бухвостов спохватился, что подслушивает у окна, и быстро отошел…
За околицу его проводила собачонка, долго и жалобно заливавшаяся, пока фигура незнакомого человека не потонула среди перелесков…
VI
Ночной караульщик, тот самый, который остался недоволен миром, долго и ожесточенно стучал колотушкой перед дачей Гаврил Пименовича, напоминая жильцу, что деревня – давно спит, а у него в мезонине огонь. И Гаврил Пименович тоже долго не засыпал, тревожно прислушиваясь, как жилец мечется наверху, по своей комнате…
– Вот навязался чадушко, прости господи, – ворчал он. – До всего, вишь, ему дело… Народ спит, а он на поди! Ох-хо-хо… И все, гляди, чертыхается, всеё ноченьку… Бесстрашной…
Он зевнул, перекрестил рот и наконец задремал. На улице перед рассветом сгустился сумрак. Караульщик уселся на лавочке у палисадника Гаврил Пименовича, вытянул ноги и тоже задремал, не выпуская из рук трещотки.
Не спал один Бухвостов…
– Кто же, наконец, виноват? – спрашивал он себя в тоске, шагая из угла в угол и чувствуя, как его обступает кругом сплошная невинность… – Не виновата деревня, миром приковавшая на цепь больного… Не все же Григорию Семеновичу терпеть побои и нести ответственность… Не виновата мать, у ней самой изболело сердце. Не виновата Акулина – «дело ее молодое… и горькое…» Не виноваты врачи, земство, поля, перелески, бор, обступивший Раскатово, река, перевоз, мужики с телегами, монахи…
– О, ч-черт!
Он чувствовал, что эта ночь особенно для него мучительна и что ему никак не заснуть…
За окнами между тем становилось все светлее. Тихо загорелись верхушки бора, косые лучи побежали вдоль широкой росистой улицы, поблескивая на закрытых окнах. Деревня еще спала, только какая-то баба, зевая, гнала тоже будто дремлющую корову. Было спокойно, безмятежно и тихо. Монастырская башенка точно благодушно жмурилась под красноватыми лучами и заглядывала с горы на раскатовскую улицу и на спящего караульщика…
Вдруг караульщик вскочил. Над его головой раздался легкий треск внезапно открытого в мезонине окна. В окно, как в раме, выглянуло желтое лицо странного пименовского жильца. Лицо было усталое, взъерошенное и злое. Он как-то пытливо посмотрел на улицу, на сосновый бор, на избушки с тихо загорающимися окнами, на гору с башенками в зелени…
– О, ч-черт! – простонал он. – Смиренье проклятое…