не разлучит тогда нас и не устрашит меня никакая злая судьбе, коли будешь ты неразлучно со мной, моя нареченная в жизни подруга. Как я живу — об этом не опишешь пером. А порассказать будет што при нашем, надеюсь, скором свиданье. Одно скажу по секрету. Выручил меня из беды, да и верных моих товарищей, незабвенный один мой друг. В письменном виде фамилии его назвать не могу — сама небось там догадаешься. Завел он нас в надежное место и виды на жительство вы-правил через своих друзей-товарищей по всей форме — не подкопаешься. И на хорошее место определил. И уму-разуму набраться всем нам помог за эти годы. Словом, живется не так уж худо. Одна беда — не нахожу себе места я здесь, на чужой стороне, без тебя, любезная моя Дашенька, и ни средь белого дня, ни в глухую матушку-ночь не перестаю я думать и гадать о тебе. Только сниться ты стала мне почему-то реже, чем прежде. Но и это, говорят добрые люди, к добру, а не к худу. Реже видишь во сне — скорей свидишься наяву. Это — верная примета. А еще по секрету тебе напишу, что не так уж долго осталось жить нам с тобой в тоске и разлуке. Может, скоро спешусь я с своего боевого коня темной ночью у вашего дома и постучусь, как бывало, в твое окошко. Далеко мы теперь друг от друга, родная моя казачка, да все степные пути-дороги ведут с чужбины к тебе, и не объехать мне в жизни, не обойти дорогого мне хутора и заветного твоего крылечка. Поклонись от меня до сырой земли своим батюшке с матушкой и той самой мельнице, у которой прощались мы с тобой перед долгой нашей разлукой в лихое лето.
Остаюсь со своими горькими мыслями о тебе, любезная моя. Известный тебе друг до могилы.
Федор Бушуев».
Даша трижды перечитала письмо, и слова его прозвучали в ее ушах, как музыка, которую не понимаешь, а лишь чувствуешь. И она, так и не вдумавшись в смысл написанного, почти физически ощутила через эти строки близость живого, бесконечно дорогого ей Федора с его порывистым дыханием, когда он прикасался к ее вискам своими губами, с его сильными, требовательными руками, когда он обнимал ее в темноте…
Пока Даша перечитывала письмо, Настя сидела, присмирев, в сторонке, ничем не выдавая своего присутствия. Она понимала, что творилось сейчас на душе у подруги, и не хотела докучать ей никакими вопросами. Да и расспрашивать было не о чем — все было ясно. Может быть, впервые за эти два года — если не за всю жизнь — была сейчас по-настоящему счастлива девушка, державшая в своих тонких и трепетных руках это дорогое для нее письмо, о котором она и мечтать-то даже за последнее время боялась из суеверного страха не получить его в таком случае никогда.
Ничего не сказала Настя подруге даже и тогда, когда Даша, перечитав письмо трижды, уронила на руки светловолосую голову и впервые за долгие два года разлуки с Федором дала полную волю своим беззвучным, жарким слезам. Плакала Даша долго, безутешно и тихо. А Настя, стоя с ней рядом, молча гладила ее по голове, как ребенка, задумчиво глядя на шафранное пламя лампы.
Казачий круг пяти линейных станиц, собравшийся в средине лета 1916 года, утвердил Егора Павловича Бушуева и Луку Иванова депутатами для поездки в Петроград с петицией, адресованной на имя Николая II. Но выезд депутатов задержался. Немалых трудов стоило станичным атаманам собрать по открытым подписным листам необходимые средства, предназначенные на расходы, связанные с далеким путешествием двух казаков, принявших на свои плечи, согласно воле казачьего круга, столь нелегкое бремя.
С одной стороны, отъезд депутатов задерживало отсутствие средств, с другой — неотложные дела по хозяйству. Надо было помочь семьям управиться с уборкой незавидного в этот год урожая, с приведением в порядок полуразвалившихся за эти годы дворов, с заготовкой запасов на зиму сена и топлива. Егор Павлович не очень-то досадовал на затянувшийся срок отъезда и втайне был очень доволен, что только к декабрю, когда уже установился прочный санный путь, им с Лукой было объявлено в станичном правлении, что необходимые средства для их поездки собраны, и все надлежащие документы выправлены, и они могут, благословясь, отправляться в дорогу.
Совсем стало пусто, буднично, тихо в доме Бушуевых после отъезда Егора Павловича. Только и радости теперь было у старой Агафьевны что оставшиеся ей на поглядку подросшие внуки — Тараска и Силка. Оба они были теперь уже школьниками. Тараска перешел с похвальной грамотой в третий класс церковноприходского училища, Силка сел нынешней зимой в первое отделение. Он уже бойко читал теперь по вечерам букварь, умиляя и удивляя бабку. А Тараска, загрустив без деда, решил, вдоволь наревевшись после проводов Егора Павловича в Петроград, писать собственный дневник. И вечерами, проводив непоседу Настю на посиделки, а Варвару к соседям, где она пряла с солдатками шерсть или вязала чулки, Агафьевна оставалась с внучатами.
И бушуевские внучата, и сама Агафьевна любили эти тихие зимние вечера. В чистой, жарко натопленной горнице, освещенной лампой, было покойно и уютно. Где-то в кухне под печкой дремотно и мирно сверлил тишину сверчок. За окошком шумела ранняя зимняя вьюга. Тонко и жалобно завывал ветер в печной трубе.
Силка, примостившись рядом с бабушкой на сундуке, рассказывал ей наизусть стихотворение про козу. Бабка, тихо позванивая стальными спицами, продолжала свою обычную вечернюю работу — вязала чулок и слушала внука со строгим, почти сердитым выражением лица. Слушая меньшего внука, бабка поглядывала и на Тараску, занятого в это время сочинением своего дневника. Облокотись на стол, поминутно перекидывая свою вихрастую голову с одного плеча на другое, Тараска писал в тетрадке неуверенным, шатким почерком, с особенным старанием выводя заглавные буквы:
«Мой дневник 1916 года. С чего начинать, не знаю. Дед наш уехал. У нас очень скучно. Праздник покров прошел. Снег выпал. Почерк у меня хороший. Учительница Раиса Михайловна поставила мне тройку. Никак не могу выучить, сколько будет семь у семь. 7 х 7 = 49. Видел во сне собаку. Мохнатая. Белая. Подает лапу. Хорошо, кабы это было взаправду! Я собак люблю и деда нашего тоже. Дед поехал в город Петроград в гости к царю. Царь, царь — сирота! Открывай нам ворота ключиком-замочком, шелковым платочком! Кобыла наша ожеребилась. Жеребенок — не поймешь какой масти. То ли — гнедой, то ли — чалый. Хорошо, кабы