Дэвла, господи, как всегда, не ответил. Глядя в темноту и слушая звуки веселого вальса, доносившиеся теперь из залы, Илья подумал о том, что Дашка никому ничего не скажет. Даже словом не обмолвится – уж ему ли не знать своей дочери? Тем более что и не видела, слава богу, ничего, только слышала… Хотя ведь и этого хватит! Жить-то теперь как? Через неделю ее замуж выдавать, за руку выводить к жениху… Как? После такого-то? Господи, сволочь такая, да почему же Дашка? Почему она? Что ему делать теперь?
Внезапно Илья вспомнил о том, что дочь ушла туда, на темную улицу, и бродит под ледяным дождем уже невесть сколько времени. С минуту он собирался с духом. Затем вздохнул, поднялся и, провожаемый вальсом из залы, вышел из дома.
Дашка не ушла далеко. Илья увидел ее стоящую в круге тусклого света под единственным на всю Живодерку фонарем. Илья подошел, ступая по лужам, остановился рядом. Дашка, казалось, не услышала его шагов. Глаза ее смотрели в темноту, губы что-то шептали. По лицу, по слипшимся волосам, по облепившей плечи шали стекала вода. Илья осторожно коснулся ее плеча.
– Пойдем домой, девочка. Пожалуйста, пойдем.
Дашка не ответила, не обернулась. Лицо ее болезненно сморщилось, когда Илья поднял ее на руки. Прижав дочь к себе, он почувствовал, что и шаль, и платье ее мокры насквозь, а сама Дашка дрожит с головы до ног. Илья молча, торопливо понес ее к дому.
На следующий вечер Дашка свалилась с лихорадкой. Весь день она проходила бледная, не разжимала губ, зябко куталась в огромную, как попона, шаль, на участливые вопросы цыган отвечала лишь движением головы, а вечером, сидя вместе со всеми в нижней комнате, неожиданно и без единого слова лишилась сознания. Цыгане, не так часто наблюдающие обмороки у своих девчонок, всполошились. Женщины забегали между кухней и залой с горячей водой, полотенцами и травяными отварами. Яшка, никого не спросясь, понесся в Живодерский переулок за ведуньей бабкой Ульяной, и та, едва взглянув на Дашку, сразу сказала: «Лихоманка, чавалэ. Заразная. Таборные у вас гостили третьего дня? Вот от них и подхватила».
Перепуганная Настя приняла меры. Дашку поместили в одну из маленьких комнатушек наверху, выдворив из нее трех сестер Дмитриевых, которые, впрочем, не возражали: Дашку любили все. Во избежание заразы к больной допускались только мать и бабка-ведунья, про которую Митро уверенно заявил: «Зараза к заразе не пристанет». Яшка долго не желал мириться с таким положением вещей, рвался к Дашке, на весь дом скандалил с Настей, требуя, чтобы его впустили к законной невесте, и обещая в противном случае «вынести к чертям собачьим дверь». Неизвестно, что помогло больше, упрямство Насти или появление на сцене Митро с чересседельником, но в конце концов Яшке пришлось отступиться. Он удовлетворился тем, что занял прочный пост на полу у Дашкиной двери и не покидал его до самого утра. Лишь на следующий день ненадолго спустился вниз – осунувшийся, бледный и злой. Не глядя на притихших цыган, он подошел к ведру, черпнул из него ковшом и жадно принялся тянуть воду, роняя на пол капли. Цыгане переглянулись.
– Ну, что, чаворо? – осторожно спросил Митро.
– Плохо, – невнятно отозвался Яшка из-за ковша. – Бред у нее пошел. Сначала ничего было, тихо, стонала только, а потом как закричит! Сперва отца звала, потом эту дуру почему-то, – короткий кивок в сторону Маргитки, – а потом меня тетя Настя от двери прогнала, ничего больше не слышал. А бабка Ульяна оттуда вышла и говорит… – Яшка умолк, снова приник к ковшу.
– Что говорит, холера тебя возьми?! – взорвался Илья.
– Говорит… что, может быть… что, может, за попом слать придется.
Отчаянно, хрипло вскрикнула Маргитка, роняя голову на стол. Илья закрыл глаза. Цыгане тихо, испуганно зашептались. Яшка с сердцем швырнул в угол ковш и быстро вышел.
Спустя час в залу спустилась Настя. Ее лицо было чужим, застывшим, и никто из цыган не решился задать ей вопрос. Лишь Яков Васильев вполголоса окликнул ее:
– Ну, как, дочка?
– Плохо… Бредит… – шепотом сказала Настя. Ее сухие глаза в упор посмотрели на мужа.
Илья коротко взглянул исподлобья, опустил голову, уставился на свои сапоги. Настя давно ушла, а он все не мог поднять взгляда, чувствуя, как горят скулы, уже зная: все… Вот тебе и не скажет никому. Вот тебе и промолчит. В горячке все сказала, маленькая… Потому Настька и Яшку от двери гоняет. Что теперь будет?
Пошли один за другим тоскливые, одинаковые дни. Хуже Дашке не становилось, но и лучше тоже, ожидать можно было самого страшного, и в любую минуту. По-прежнему Настя не выходила из комнаты дочери, а Яшку нельзя было оттащить от двери. Даже ночевать он пристроился рядом, принеся из кухни подушку и рваное одеяло. Илья, перебравшийся за печь на кухне, туда, где раньше жил Кузьма, давно уже перестал различать дни и ночи. В ресторан с хором он бросил ездить, и никто не осмеливался просить его об этом: теперь за всю семью Смоляковых отдувался Гришка со своей скрипкой. Ночью Илья часами сидел в темноте, прижавшись лбом к оконному стеклу, по которому сбегали капли дождя, слушал шелест этих капель в саду, дремал, не отходя от окна, просыпался от сквозняка, вставал, делал, чтобы согреться, несколько шагов по темной кухне. Иногда останавливался перед иконой в углу. Спас, едва освещенный красной лампадкой, смотрел недовольно: наверное, помнил, как Илья называл его сволочью. Илья заискивающе крестился, поправлял чуть теплящуюся лампадку, вспоминал единственные знакомые ему слова молитвы: «Отче наш, иже еси на небеси…» Смутно догадываясь, что богу этого будет маловато, говорил дальше от себя, как умел.
«Нет, господи, не сволочь ты, прости цыгана безголового… но совести все-таки нету у тебя. За что Дашку-то? Девочка в чем виновата, господи? Зачем же так-то, у нее же свадьба через неделю должна быть, она и так мало хорошего в жизни видела, слепая она, зачем же вот это, господи, зараза ты этакий? Оставь девочку в покое, оставь, господи, – просил Илья, с ненавистью глядя в мрачное лицо Спаса, отчаянно жалея в душе о том, что не достать этого боженьку с неба, не тряхнуть, не спросить глаза в глаза: – Совсем ты рехнулся, что ли, старый черт? Не видишь, кто на самом деле виноват, чьи это счета, кто по ним платить должен? Что хочешь, господи… Что хочешь, бери, но не трогай Дашку…»
От бессилия Илья срывался на прямые угрозы и, приблизив лицо прямо к освещенному лампадкой лику, сквозь зубы обещал: ну, погоди, господи… Ну, попробуй только возьми к себе Дашку… Он, ее отец, сей же час следом за ней отправится, и вот тогда, господи, вот тогда и поговорим, и плевать, что ты в своем доме будешь и что ты все на свете можешь. Он, Илья Смоляко, тоже не лыком шит. Еще и нож, и кнут в руках держатся. Спас смотрел недоверчиво, лампадка внезапно накренялась, роняя прозрачную каплю масла на пол. Глядя на дрожащее пятнышко, Илья приходил в себя, с ужасом понимал, что угрожает тому, от которого сейчас все зависит, неловко опускался на колени перед иконой, зажмурившись, просил: прости, господи… Прости, не слушай, бес попутал… Не трогай девочку, возьми меня, я пожил, погрешил, я всюду согласен, даже в ад на сковородку, но не трогай девочку, дай ей пожить, дай порадоваться…