Из всех наших лиц яснее всего проступает поодаль измождённое лицо Бушуа. Возможно, оттого, что оно находится в горизонтальной плоскости, а не в вертикальной, как наши, оно дольше притягивает к себе скудные остатки света. К тому же оно и само намного бледнее, да и вылеплено гораздо рельефней и резче. Я смотрю на него. Мне кажется, его губы пошевелились. Я содрогаюсь, меня охватывает панический ужас, который, впрочем, тут же проходит. Мне знаком обманчивый эффект, которым это вызвано. Когда долго глядишь на покойника, в конце концов всегда начинает казаться, что улавливаешь едва заметное движение у него на лице. Эта иллюзия связана, должно быть, с тем, что мы не можем примириться с его окончательной неподвижностью.
У меня закладывает уши — мы круто снижаемся. Я глотаю, чтобы освободить их, и по усилию, которого мне это стоит, лишний раз убеждаюсь, насколько я ослабел.
Сумрак лишает всякой возможности определить расстояние, отделяющее нас от земной поверхности, и, когда самолёт так же немыслимо жёстко, как накануне, соприкасается с почвой, я чувствую не облегчение, оттого что оказался на твёрдой земле, а недоверие, смешанное с тревогой.
Никто не произносит ни слова. Самолёт начинает резко тормозить, отчего у нас перехватывает дыхание, и, несмотря на торможение, бесконечно долго катится по ухабистой почве, вытрясая из нас душу. Со стянутыми на животах ремнями, судорожно вцепившись руками в подлокотники, съёжившись в своих креслах, мы ждём. После серии резких толчков самолёт замирает. Двигатели останавливаются, и в тишине слышен скрежет металлического трапа, который выдвигается из фюзеляжа и встаёт на своё место перед EXIT.
В динамике раздаётся потрескиванье, и самолёт внезапно заполняется гнусавым голосом немыслимой силы, как будто регулятор громкости поставлен на максимум; уровень шума таков, что никакой человеческий слух его долго не выдержит. Голос буквально взрывается в наших мозгах, и не знаешь, какое принять положение, чтобы спастись от него. Он завладевает салоном, полностью заполняет его и, отражаясь от стен, гулко прокатывается из конца в конец самолёта. Кажется, что все переборки, изнемогая так же, как мы, начинают вибрировать под его ударом. К счастью, он произносит всего одну фразу. Без малейшего намёка на вежливость, без ритуального обращения «Дамы и господа» и без какой бы то ни было информации относительно «местного времени» и «температуры воздуха» он говорит тоном человека, отдающего приказ:
— Не отстёгивайте ремней.
Я не вижу в этом предписании смысла, поскольку самолёт остановился. По движениям, которые производят в сумраке Христопулос и Блаватский, я догадываюсь, что они снова пристёгиваются. Голос, который командует нами, находится в полном взаимодействии с глазами, от которых ничто не укроется, даже в полутьме.
— Мадемуазель, — снова говорит голос, — откройте EXIT.
Бортпроводница отстёгивает ремень и встаёт. Я поворачиваю голову. Я едва различаю её, но слышу, как она возится с задвижкой дверей. И когда в самолёт врывается ледяной ветер, понимаю, что дверь открыта.
У меня захватывает дух, мороз обжигает лёгкие, я задыхаюсь, меня колотит озноб. Слабость не позволяет мне даже напрячь мускулы, чтобы хоть как-то противостоять холоду, пронизавшему тело. Мне представляется невероятным, чтобы человеческое существо нашло в себе мужество выйти из самолёта, шагнуть в поистине сибирскую стужу, как накануне это сделала Мюрзек. Справа от себя я слышу клацанье зубов. Наверно, это Робби. Я соображаю, что он довольно легко одет. Прислушиваюсь ещё. Я никогда не предполагал, что зубы, стуча друг о друга, могут производить такой шум.
В круге со всех сторон звучат теперь стоны и оханья, но, странная вещь, не слышно ни одной чётко выраженной протестующей фразы, чего можно было ожидать, например, от Блаватского или Карамана. Как будто полярный холод, который навалился на нас и душит под своим ледяным одеялом, парализовал одновременно и наши рефлексы. Продолжая трястись в жестоком ознобе, я чувствую при этом, что ко мне коварно подкрадывается сонливость. Я с нею борюсь. И ощущаю, что эти усилия вконец изнуряют меня.
— Внимание! — ревет гнусавый голос.
Он гремит всё с той же невыносимой мощностью, вибрируя и отдаваясь в голове, словно решил свести нас с ума. Даже когда он молчит, это не приносит облегчения. Подобно тем несчастным, которых подвергают пытке, мы всё время ждём нового приступа мучений, и хотя в словах голоса не прозвучало ещё в наш адрес никакой угрозы, но, когда он грохочет в ушах, всё равно сжимаешься от страха.
Ах, дело не только в уровне шума. Тут ещё и гнусавость этого голоса, и самый его тон, абсолютно, — как бы это выразиться? — абсолютно равнодушный, механический, бесчеловечный.
— Внимание! — опять вопит голос.
Следует небольшая пауза, совершенно нелепая и дурацки жестокая, ибо, прикованные к своим креслам, парализованные холодом, обезумевшие от страха, что мы ещё можем делать, кроме как с напряжённым «вниманием» ждать его дальнейших распоряжений?
— Бушуа Эмиль! — орёт гнусавый голос.
Ответа, разумеется, нет, и голос, как будто он заранее был готов к этому молчанию, продолжает на максимальной мощности звука, но не обнаруживая в своих интонациях ни малейшего беспокойства:
— Вас ждут на земле!
Круг застывает в полном безмолвии, я чувствую, как все ошарашены и какие вопросы мечутся у всех в голове. Возможно ли, чтобы Земля не знала о состоянии Бушуа, — она, которая всё видит, слышит все наши слова и, может быть, даже читает все наши мысли?
— Бушуа Эмиль! — взывает голос всё с той же одуряющей громкостью, но без всякой нетерпеливости, как будто повторение является частью некоего традиционного ритуала.
— Но он умер, — произносит робким голосом кто-то — быть может, Пако.
Пауза. На эту реплику Пако голос отвечать не будет. Я это почему-то чувствую.
— Бушуа Эмиль! — не унимается голос, мощность которого буквально расплющивает нас. И добавляет с механическим педантизмом, ни на йоту не меняя интонации и не ослабляя интенсивности: — Вас ждут на земле!
Следует новая пауза, и тогда бортпроводница, от которой я, признаться, не ожидал такой смелости, задаёт вопрос, и, что ещё более поразительно, вопрос, на который она получает ответ. Значит, вопреки моим предположениям, не всякий диалог с порога отвергается голосом.
По контрасту с децибелами, от которых лопаются барабанные перепонки, голос бортпроводницы звучит удивительно мягко, тихо и музыкально.
— У нас здесь имеется больной, это мсье Серджиус, — говорит она вежливо, но твердо. — Нельзя ли его тоже эвакуировать?
Меня трогает эта забота, но в то же время я чувствую на бортпроводницу обиду, поскольку она считает возможным расстаться со мной, даже если это делается ради моего спасения.
Вслед за её вопросом наступает длительное молчание. И как раз в ту секунду, когда я уже решил, что и этим вопросом пренебрегут, гнусавый голос ей отвечает. Сила звука теперь намного убавилась, словно это реплика a parte, и главное — совершенно переменился тон. Он уже не нейтральный, он недовольный. В нём слышится раздражение чиновника, которому указали на допущенный им промах в работе.