Чуть мне личную жизнь не порушила… Рассказать?
У нас есть в городке ресторан, «Четыре звезды». Туда все ходят в бильярд поиграть, посидеть… У нас мало мест, куда можно выйти.
И вот у меня, как всегда, была несчастная любовь накануне. Я говорю подружке: «Всё! никто мне больше не нужен, на всех забиваю, пойдём сегодня в „Четыре звезды“…» (А у меня подружки все девочки интересные, мы компанией приходили — ну, знаете, чисто так для души, отдохнуть и уйти.)
Говорю: «Пойду в ресторан — познакомлюсь с десантником…» (А у нас там одни десантники и ходили — ну либо местные, но местных мы знаем всех как облупленных.) «…Познакомлюсь, — говорю, — с каким-нибудь десантником… Сашей!»
Ну, посмеялись и посмеялись.
Приходим с подружкой, и приглашает меня на медленный танец молодой человек. Танцуем — а у меня же несчастная любовь, я такая вся… говорю: «Военный, что ль?» (А мы видим военных сразу, мы их можем в любой толпе вычислить: у них стрижки, у них походки, у них выражение лица — очень мало кто может с себя это на гражданке снять.)
Он обиделся, говорит: «Что, на лбу, что ль, написано?»
«Ну, практически, — говорю. — С сорок пятого, что ль, полка?» И прям внаглую уже: «Ну, как звать-то?»
Он: «Са-аша…»
Ой, что тут со мной было!.. А он не может понять: что ж такого смешного-то?..
Предложил в биллиард поиграть: «Подём?»
Я: «Ну чё там… подё-ём!»
Играем, а он что-то забеспокоился, говорит: «Знаешь, мне по работе надо срочно позвонить — дай, пожалуйста, телефон: у меня деньги кончились…»
Я думаю: «Ах, бедный военный!..» Я-то в офисе работаю, в финской фирме на Старом Арбате, вся деловая: даю ему телефон, он позвонил и честно отдал. Я даже в мысль не взяла.
Потом он пошёл жетончики менять — а мы с подружкой сбежали! (смеётся)
А на следующий день он звонит мне!
Я говорю: «А откуда у тебя мой телефо-он?!» Потом смотрю: блин! он вчера позвонил на свой номер!
Говорит мне: «Ты где в выходные?»
«Дома».
«С кем?»
«С тряпкой! — я ему говорю. — Полы намываю после собаки!»
А он не поверил, решил, что я над ним насмехаюсь. Он подумал, что я парней как перчатки меняю, а ему нагло вру. И не стал мне больше звонить…
III. П
ерие хмелев
ое
— Всё, — с решимостью сказала Лёля, — больше тебе ни разу не верю.
— Pourquoi?! Lala, mais pourquoi?[42]
— Ничего себе «хэппи-энд».
— Подожди, подожди, где же «энд»? Это только первая половина. Потом всё будет «хэппи», очень «хэппи»!..
— Оживят маму?
— Нет, мама… в ближайшем будущем не воскреснет, но… Почему ты уверена, что для неё исключён хэппи-энд?
— Алё. Её сбила машина.
— И что?
— Всё.
— Ну вот откуда в тебе этот грубый материализм?
Пойми: всё, что мы можем видеть здесь и сейчас, — только образ, иллюзия!.. Мы находимся в маленькой тесной комнатке — может быть, в зрительном зале… Мы так боимся выйти из этой комнатки — и боимся, когда кто-то другой выходит, — но подлинная реальность — вовне!
Я сейчас тебе прочитаю… — Федя забегал по клавишам. — Сейчас… только, пожалуйста, обрати внимание на описание ветра… Это очень важное описание, я так наглядно всё это себе представляю… вот! Слушай.
«Лета семь тысяч тридцать четвертого…» — это, по нашему исчислению, тысяча пятьсот двадцать шестой…
— Погоди. Это что?
— «Видение Антония Галичанина». Тысяча пятьсот двадцать шестой год. Послушай.
Федины глаза блестели, подсвеченные экраном:
— «Лета семь тысяч тридцать четвертого месяца июля преставился старец Антоние Галичанин. А лежал в недуге долгое время, и перед смертью видение видел.
Пришли демони, и говорят ему издалеча, саженей за десять и далее. Ин стоит — яко дерево высота его, и подперся палицею великою; а ин стоит и кричит аки свинья. А иные подошли ближе — и говорили между собою, показывая друг другу свое орудие: ин говорит, показывая удицы; ин — клещи; ин — пилы малыя, а ин — рожны. Ин — шила, а ин — бритвы, и говорит: „Распорем его!“ А ин держит пилу великую и говорит: „Претерти его поперек!“ А иные брячат и гремят своей снастию, а ин во обоих руках держит снасть свою да бряцает ею. А ин прискочил с бритвою — да с обоих рук вдруг задкы срезал с мясом! А ин стоит и чашу держит в руке, а ин понужает держащего чашу: „Дай ему пити, во-се покушает, сладко будет ему!..“
Но пришла на них некая сила, яко задрожати месту тому — яко велик вихорь сильный или грозная буря — и по всему воздуху их развеяло, яко перие хмелевое. Иного несет вверх ногами и вниз головою, а иного поперек, а иного кое-как. Всех разомчало по воздуху, и исчезли.
А брат сей оказался на неком месте незнаемом. „Вижу там яко улицу, и на ней множество человек нагих. И все ходят, тужат и горюют, и говорят: «Ох, ох! горе, горе!»
А мне мнится, — я ни хожу, ни летаю, а яко носимый на полотнех — яко сила невидимая меня носит по воздуху, поверх их, от земли высотой человека.
И се, вижу перед собою мои грехи, от самой даже юности моея — аки круги или доскы, никем не держимые. Всякий грех не словами написан, не красками, якоже на иконах, а дегтем — однако прозрачно и разумно. Как воззришь — так и спомнишь и год, и месяц, и неделю, и день и час тот, когда который грех сотворен — все объявлено. Вот еще мне пять лет — мать спала, а я у нее сквозь подол за срамное место то осязал — так оно и написано…“» (Федя коротко выглянул из-за экрана на Лёлю.) «…Да замахивался на мать свою батогом — так и есть: она сидит, а я как замахнулся — так и написано, и батог-от туто же! Да в чернечестве…»
— Когда был монахом-чернецом, — пояснил Федя. —
«…в чернечестве руку положил на женьщину — так и написано: я с ней сижу, и рука моя на ней лежит.
Или пил до обеда, или бранился с кем, или ударил кого, — все так и написано, день и час. Или кого осудил, или на кого воздохнул со гневом, или на кого гнев держал…
И в том гневе круг великий стоит — мглян и мрачен, и темен, так что тьме таковой нельзя быть на сем свете. И горесть в нем такова, что сказать невозможно: нельзя такой горести жить на сем свете. Да мраз (мороз) велик и студен — не бывает таковаго мраза на сем свете никак. И мнится мне, что у меня по лодыжкы ноги отзябли да и отпали — а мысли изметаны яко издирки портяныя…
А больше тебе не скажу, и ты меня, господине, не спрашивай: вельми страшно и грозно. Нет сего страха страшнее и злее — а не избежать страха того никому. Да Бога ради же, господине, оставь меня ныне, и не ходи больше ко мне. Прости меня, господине, и благослови, а тебе Бог простит, ибо уже мы с тобой не увидимся на сем свете…»