Я сошел вниз. Гилберт сидел в кухне у стола. При моем появлении он почтительно встал. Титус, стоя у плиты, с которой он научился управляться, жарил яичницу. Он уже чувствовал себя здесь как дома. Это и порадовало меня, и раздосадовало.
— Доброго утречка, хозяин, — сказал Гилберт.
— Привет, папочка.
Шутка Титуса мне не понравилась.
— Если непременно хочешь фамильярничать, имей в виду, что мое имя — Чарльз.
— Извиняюсь, мистер Эрроуби. Как сегодня чувствует себя моя мать?
— Ох, Титус, Титус…
— Поешь яичницы, — сказал Гилберт.
— Я ей отнесу чай. Она как пьет, с молоком, с сахаром?
— Не помню.
Я собрал на поднос чай, молоко и сахар, хлеб, масло, джем. Снес наверх и отпер дверь, держа поднос на одной руке. Хартли по-прежнему лежала под одеялом.
— Смотри, какой вкусный завтрак.
Она ответила почти театрально страдальческим взглядом.
— Подожди, сейчас принесу стул и стол. — Я сбежал вниз и вернулся с тем столиком и со стулом. Переставил все с подноса на стол. — Ну, иди, милая, а то чай остынет. И еще смотри, какой я тебе принес подарок, камень, самый красивый на всем берегу.
Я положил рядом с ее тарелкой тот овальный камень, мою первую находку, моей коллекции, большой, пятнисто-розовый, неровно исчерченный белыми полосками, образующими узор, перед которым склонились бы во прах Клее и Мондриан.[28]
Хартли приблизилась медленно, ползком, потом встала и плотно запахнулась в халат. На камень она не взглянула и не коснулась его. Я обнял ее и поцеловал похожие на парик волосы. Потом поцеловал теплое, укрытое шелком плечо. Потом вышел и запер дверь. О возвращении домой она не заговорила — и то хорошо. Наверно, боится. А уж если ей сейчас страшно думать о возвращении, тогда каждый лишний час, проведенный ею здесь, усилит мои позиции. Я не удивился, обнаружив позднее, что чаю она попила, но к еде не притронулась.
Я взглянул на часы. Еще не было восьми. Интересно, когда и как именно явится Бен. Я поморщился, вспомнив слова Хартли о том, что он не сдал свой армейский револьвер, и пошел вниз отдавать приказы.
Гилберт уплетал яичницу, гренки, поджаренные помидоры.
— А где Титус?
— Пошел купаться. Как Хартли?
— Ужасно… то есть хорошо. Послушай, Гилберт, ты бы не мог выйти из дому и посторожить?.. Да, конечно, сначала доешь завтрак, ты уже как будто неплохо навернул.
— В каком смысле посторожить? — спросил Гилберт подозрительно.
— Просто постой или, если хочешь, посиди на шоссе в конце дамбы, а когда увидишь, что он идет, приди сюда и скажи мне.
— А как я его узнаю? По плетке?
— Не узнать его невозможно. — Я подробно описал Бена.
— А вдруг он на меня нападет? Едва ли он настроен благодушно. Ты сказал, что он грубиян, вроде бандита. Я тебя люблю, мой дорогой, но драться я не намерен.
— Никто и не собирается драться. (Будем надеяться.)
— Могу посидеть в машине, — предложил Гилберт. — Запру дверцы и буду смотреть на дорогу, а если увижу его — посигналю.
Это идея, решил я.
— Отлично, только поторопись.
Сам я вышел через заднюю дверь, пересек лужайку и по скалам добрался до своего утеса как раз в тот момент, когда Титус прыгал в зеленую воду и в воздухе мелькнули его длинные белые ноги, устремленные к небу. Он напомнил мне брейгелевского «Икара». Absit omen.[29]
Я купаться не стал, мне не хотелось, чтобы Бен застал меня без штанов, к тому же была сильная зыбь, и я знал, что вылезти из воды мне будет трудно. Титус — другое дело, ему это пара пустяков, Не забыть приспособить у башни какое-нибудь новое подобие веревки.
Солнце уже поднялось высоко, и море ближе к скалам было прозрачно-зеленое, а дальше сверкало бирюзой, колыхалось и вспыхивало, словно на поверхности его плавали большие белые бляхи. Горизонт был — золотая черта. Большие, но очень гладкие, медленные волны катились к берегу и бесшумно вспенивались среди скал; в плавной, но механической мощи их сильных, равномерных движений таилась угроза.
Я с нетерпением ждал, когда Титус кончит купаться. Нечего ему особенно резвиться в такую серьезную минуту. Он увидел меня, помахал, но явно не торопился. Крикнул, чтобы и я прыгнул в воду, но я покачал головой.
Титус был мне срочно нужен на суше, отчасти потому, что я хотел сгладить болезненное впечатление от нашей дурацкой кухонной пикировки. И еще я хотел, чтобы, когда джентльмен явится, Титус был рядом со мной, одетый, собранный и готовый к бою. Я не воображал, конечно, что Бен явится и тут же всех нас убьет, однако, если с нашей стороны не будет демонстрации силы, с него станется дать мне кулаком по голове; а я хотя и в форме и не обделен физической силой, но искусством нападения никогда не владел. Во время войны я часто думал, как это человек может увидеть другого человека и убить его. Выучка сказывается и, надо думать, страх. Я был рад, что избежал этой доли.
И еще я подумал, угрюмо поглядывая на дельфиньи кувырки Титуса, что ведь понятия не имею, как он-то себяповедет. Правда, он дал мне ясно понять, что ненавидитсвоего приемного отца. Но молодая душа — потемки. При виде Бена он может оробеть, или вдруг в нем проснется сочувствие. Либо застарелые необоримые сыновние ощущения. Неужели Титус способен перекинуться к врагу? И знает ли это сам Титус?
Наконец он подплыл обратно к утесу и, цепляясь руками и ногами, без труда вынес свое голое тело из взлетающего ввысь и спадающего прибоя. Он взобрался наверх, перевалился через край и рухнул навзничь, переводя дыхание.
— Титус, милый, одевайся, живо, вот твое полотенце. Он послушался, вопросительно взглянув на меня:
— А что, мы куда-нибудь едем?
— Нет, но я боюсь, вот-вот появится твой отец.
— В поисках моей матери. Да, это возможно. И как вы тогда поступите?
— Не знаю. Смотря как поступит он. Слушай, Титус, и прости, что я так спешу, я хочу поскорее тебе сказать, что мы с тобой должны держаться друг за друга.
— Ну да. Я весьма ценная собственность. Я подсадная утка. Я заложник.
— В том-то все и дело, что нет. Это-то я и пришел тебе сказать. Не ради этого. Ради тебя. Пойми, ты сам мне нужен, я хочу стать тебе отцом, хочу, чтобы ты стал моим сыном… что бы ни случилось, даже если твоя мать со мной не останется — но я-то верю, что она останется, — но даже если нет, я хочу, чтобы ты принял меня как отца.