— Это моя мама, — сказал Нил, пряча улыбку — впервые при нем Ольгу Владимировну назвали «барышней».
— Надо же, такой взрослый сын… Впрочем, для меня все вы — молодежь… Прошу сюда.
Они уселись на старый широкий диван, накрытый бугристым стеганым одеялом. Нил почувствовал под собой что-то жесткое и чуть сдвинулся. Жесткое тут же выскользнуло из-под него, а за краем одеяла образовалась маленькая всклокоченная голова.
— Что вы тут себе позволяете? — осведомилась голова, обводя присутствующих гневным взглядом узких, монгольских глазок. Мария Александровна всплеснула руками.
— Ой, Володя, вы такой миниатюрный, вас так легко не заметить!
— Что еще не дает право всякому хамью садиться мне на голову! — проворчал Володя и вновь скрылся под одеялом.
— Нил, вы, пожалуйста, не обижайтесь на Володю, он по утрам всегда такой, — сказала Мария Александровна, разливая душистый, приправленный вишневым листом чай. — А вообще тихий, интеллигентный человек, прекрасный поэт…
— Я гений, а вы все — говны! — донеслось из-под одеяла.
— А я еще его нахваливаю, — сокрушенно вздохнула Мария Александровна. — Володя, в культурном обществе не говорят «говны», а исключительно «говно» или «говнюки»…
Это был удивительный дом. Попадая сюда, каждый словно становился светлее, одухотвореннее, талантливее. Стихи и песни, звучавшие на веранде, были гениальны, даже когда были посредственны, а разговоры, не смолкавшие с раннего утра до поздней ночи, отличались утонченностью, остроумием и глубиной. Этот дом притягивал всех, но не всех принимал, и многие, в том числе и обладатели громких имен, уходили оттуда вежливо, но жестоко осмеянными и изрядно поклеванными. Однако любимчикам тоже доставалось. Случалось краснеть и Нилу, угодив под острый язычок хозяйки.
По вечерам переходили в гостиную, где стоял старенький, но идеально настроенный рояль. Пела преимущественно сама Мария Александровна Басаргина, а аккомпанировала тихая, застенчивая Ирочка Оболенская. Впервые в жизни Нил с искренним удовольствием слушал оперные арии и классические романсы, отдавал должное мастерству обеих и без устали вглядывался в черты юной пианистки.
У Ирочки были нежные, чуткие руки, глаза, как два черных бездонных омута, и миленький шрам от неискусно прооперированной заячьей губы. Не повезло бедняжке и с ногой, поврежденной в детстве в результате падения с фуникулера. Нога срослась неправильно, и с тех пор Ирочка могла ходить, только опираясь на палку.
Играла она безукоризненно, но довольно быстро уставала, и тогда за рояль садилась сама Мария Александровна, а то и Нил или кто-нибудь еще из присутствующих, поскольку недостатка в музыкальных личностях здесь не наблюдалось. То играл ансамбль средневековой музыки, участники которого своими руками собрали старинные инструменты, то легендарный Алексей Козлов — «Козел на саксе» — представлял слушателям историю джаза в фортепьянных картинках. И только красавица Лера, несмотря на все уговоры, к инструменту не подходила.
— Ах, у меня заиграны руки! — восклицала она. — Врачи строго-настрого запретили мне даже дотрагиваться до клавиш!
Свои таланты демонстрировали и те, кто музыкальностью не отличался. Максим Назаров блистал разговорном жанре, якутский самородок Володя Семенов читал свои стихи, Робеспьер Израилевич — поэтов Серебряного века и рассказы Зощенко. Первое, по мнению Нила, получалось у Оболенского ниже среднего, второе — очень неплохо. Особенно ему удавалась фраза: «Человек — животное довольно странное».
Нил примерял эту формулировку на себя и находил совершенно справедливой, ибо собственное его поведение давало немало поводов для удивления. Он завел нешуточный роман с Ирочкой Оболенской.
Из-за шрама, из-за своей хромоты она считала себя дурнушкой, особенно на фоне старшей сестры, и выросла нелюдимой, погруженной в себя. Первые знаки внимания она восприняла настороженно, недоверчиво, чуть не сорвавшись в не свойственную ей грубость. Но Нил был нежен, деликатен и в то же время настойчив, и вскоре она распахнула ему свою душу.
В ее обществе он вытворял все то, что сам же искренне считал смехотворным в отношениях между мужчиной и женщиной — смущался, дарил цветы, декламировал лирические стихи, какие только мог вспомнить, опускался на колено. Деликатно уводил ее, издалека заприметив компанию чань-буддистов, приросшую десятком адептов и сделавшуюся неотличимой от своры пьяных оборванцев. Из-за своей хромоты она не могла отправиться со всеми в Сердоликовую бухту — он нанял катер и прокатил ее туда и обратно. Не могла дойти до Старого Крыма — он брал такси, подвозил ее до самого дома-музея Александра Грина, бродил с ней из комнатки в комнатку, разговаривая про Ассоль, про алые паруса, про вольный город Зурбаган.
Гуляя с ним, Ирочка завороженно молчала, улыбалась, доверчиво заглядывала в глаза. А Нил бережно поддерживал ее под руку и каждую секунду ощущал, что принимает на себя обязательства неизмеримо большие, чем когда забирался в постель к очередной из питерских наложниц, чьими номерами была испещрена его записная книжка.
Он был готов принять на себя самые жесткие обязательства, ему не терпелось их частоколом отгородить себя от самой возможности думать о Линде. Он отдавал себе отчет, что вряд ли будет счастлив с Ирочкой, — но не счастья искал тогда, а избавления, и понимал, что надо спешить. Неизвестно, надолго ли еще достанет нынешней решимости.
На восьмой день его пребывания в доме Марии Александровны после бурной отвальной отъехал в Ленинград Максим Назаров, и Нил перебрался наконец с узкого и жесткого насеста в «скворечник» — чердачную комнатушку, где помимо него обитали два Володи — маленький якут и здоровенный украинец из Запорожья, тоже поэт. Оба гения оказались, к тому же, истинными виртуозами храпа — с присвистом, с подстанываниями, со скрежетом зубовным, с головокружительными синкопами, кодами, додекафоническими и атональными эффектами. Определенно, старик Шёнберг от зависти ворочался в гробу; возможно, не спалось и маэстро Шнитке — но уж Нилу точно! Помаявшись с часок, он не выдержал, плюнул и, подсвечивая себе фонариком, тихо, спустился в сад.
Трещали цикады, им вторили дебелые южные лягухи, наверху, на черном бархатном небесном ложе, бриллиантиками искрились звезды. Нил сидел в шезлонге, медленно и глубоко дыша, грудь наливалась меланхолическим, но приятным томлением. Надо непременно, завтра же, объясниться с Ирочкой, поговорить с Робеспьером Израилевичем…
— Участь моя решена… — прошептал он начало известной пушкинской фразы, и глаза его закрылись сами собой…
По бокам, насколько хватало взгляда, тянулись красно-голубые гобелены, внизу выписывал сложные вензеля узор блистающего наборного паркета, над головой белели нежнейшие облака расписного плафона. Мимо него, извиваясь, словно ленточки на ветру, пролетали разреженные, плоские человеческие подобия в париках, камзолах с золотым галуном, красных туфлях с квадратными носами. Из высоченного тусклого зеркала в золоченой раме выпорхнула черная фигурка и, материализуясь, застыла перед ним тоненькой девушкой в черной бархатной амазонке, отороченной зеленоватым мехом. Лицо ее было одновременно лицом беглой жены, Тани Захаржевской и старшей доченьки князя Робеспьера.